В этой легенде Христос, просящий[10] сына обменяться с Ним крестами («Будь ты мне брат крестовый!»), предстает не всемогущим и величественным Царем, Судией, не всесильным Пантократором, а человеком, родным братом и в этом глубочайший христианский гуманизм народной легенды, богочеловеческий смысл христианства, который так глубоко прочувствовало, пережило народное сердце и приняло его как суть Христова благовестия.
Важнейшим духовным и творческим источником народные легенды стали для Ф. М. Достоевского. Писатель вспоминал, что еще в детстве, не умея читать, заслушивался проникновенными и благоговейными народными пересказами житий святых из Четьи-Миней[11], над которыми с умилением воздыхал не только простой народ, но даже разбойники в острогах: «рассказы про божественное очень любит русский народ. <> В этих рассказах, и в рассказах про святые места, заключается для русского народа, так сказать, нечто покаянное и очистительное» (Дневник Писателя, 1877). Рассказы эти для народного сознания живой и вдохновляющий образец исполнения евангельских заповедей, определяющий этическое поведение народа, который «и сам выделяет из себя великих кающихся Власов, идущих с умилением, раздав всё имение свое, на смиренный и великий подвиг правды, работы и нищеты.» (Там же).
«И что за слово Христово без примера?» вопрошает старец Зосима и рассказывает чудо о медведе из Жития преп. Сергия Радонежского как такой «пример» милующего сердца пламенеющей жалостью любви (преп. Исаак Сирин) к премудрому и прекрасному Божьему творению. Именно этический поступок (а не только слово) для Достоевского главный критерий истинного христианства и христианина, которые не могут быть совместимы, например, с социальным неравенством («Предположить только, что у Марии Египетской есть крепостные крестьяне и что она не хочет их отпустить на волю. Что за абсурд!» (Дневник Писателя, 1880)) или с инквизицией: «Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком <> Нравственный образец и идеал есть у меня, дан, Христос. Спрашиваю: сжег ли бы он еретиков нет. Ну так значит сжигание еретиков есть поступок безнравственный» (Записная тетрадь 18801881 гг.). Писатель глубоко убежден, что в русском православии гуманизм, этика человеколюбия важнее церковного ритуализма и мистицизма: «Вникните в православие: это вовсе не одна только церковность и обрядность, это живое чувство <>. В русском христианстве, по-настоящему, даже и мистицизма нет вовсе, в нем одно человеколюбие, один Христов образ, по крайней мере, это главное» (Дневник Писателя, 1876).
Как известно, Достоевский считал, что русская церковь находится «в параличе с Петра Великого» (Записная тетрадь 18801881 гг.), имея в виду синодальный период огосударствления церкви, превращения ее в бюрократический аппарат на службе государству[12]. Достоевский не боялся честно говорить об этом изъяне, искажении церкви, отмечая, что такое духовенство не способно ответить на вызовы времени (реформы, просвещение народа.): «.духовенство наше не отвечает на вопросы народа давно уже. Кроме иных, еще горящих огнем ревности о Христе священников, часто незаметных, никому не известных, именно потому что ничего не ищут для себя, а живут лишь для паствы, кроме этих и, увы, весьма, кажется, немногих, остальные, если уж очень потребуются от них ответы, ответят на вопросы, пожалуй, еще доносом на них. Другие до того отдаляют от себя паству несоразмерными ни с чем поборами, что к ним не придет никто спрашивать» (Дневник Писателя, 1877). И в черновиках романа «Братья Карамазовы» Достоевский произносит устами Зосимы горькую правду: «Что теперь для народа священник? Святое лицо, когда он во храме или у тайн. А дома у себя он для народа стяжатель. Так нельзя жить. И веры не убережешь, пожалуй. Устанет народ веровать, воистину так. Что за слова Христовы без примера? А ты и слова-то Христовы ему за деньги продаешь. Г ибель народу, гибель и вере, но Бог спасет».
Именно народная легенда, в которой русская душа захвачена живым Христовым поступком, давала простому человеку опыт воплощения в обычной, мирской жизни евангельской этики любви к ближнему. И в этом народная легенда противостояла, с одной стороны, официальной церкви с ее государственной моралью и аскетическим отказом от мира, а с другой стороны, глубинному национальному нигилизму и новому нигилизму социалистов: «Все нигилисты. Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Федоры Павловичи)» (Записная тетрадь 18801881 гг.).
Именно народная легенда, в которой русская душа захвачена живым Христовым поступком, давала простому человеку опыт воплощения в обычной, мирской жизни евангельской этики любви к ближнему. И в этом народная легенда противостояла, с одной стороны, официальной церкви с ее государственной моралью и аскетическим отказом от мира, а с другой стороны, глубинному национальному нигилизму и новому нигилизму социалистов: «Все нигилисты. Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Федоры Павловичи)» (Записная тетрадь 18801881 гг.).
Народная легенда «Христов Братец» как живой духовно-этический опыт, пережитый Достоевским, вводится писателем в ключевые эпизоды романов «Идиот» (1868) и «Братья Карамазовы» (1880). В легенде Христос в образе нищего старика предлагает проявившему к Нему милосердие мужику обменяться крестами: «И видит сын: на старике одежонка плохонькая, а крест как жар горит. Давай, говорит старец, крестами меняться; будь ты мне брат крестовый! Нет, брат! отвечает парень, коли я захочу так куплю себе эдакой крест, а тебе негде взять». Старик уговаривает парня поменяться крестами и зовет его к себе в гости во вторник на Святой неделе. В духе этой народной легенды Достоевский создает в романе «Идиот» сюжетную ситуацию испытания Рогожина встречей с «Христом» (в образе кн. Мышкина) и их братания через обмен крестами. Народный характер этой ситуации акцентируется историей, рассказанной Мышкиным Рогожину, о солдате-«христопродавце», который продал ему оловянный крест, выдав его за серебряный с целью пропить полученные деньги. После этого рассказа Рогожин просит князя обменять свой золотой крест на его солдатский в знак побратания. Этим поступком Рогожин, одержимый страстью к Настасье Филипповне, пытается преодолеть в себе искушение убить Мышкина, в котором он видит своего соперника. Но в итоге Рогожин, как и обманувший Мышкина солдат, не проходит испытания встречи с «Христом» он все же пытается убить своего крестового брата.
«Христов Братец» завершается описанием наказания «немилостивой» матери в аду за то, что она запретила сыну разговляться с Христом в образе нищего. Увидя свою мать в аду, сын молит Христа о ее прощении, и Христос разрешает ему поднять мать из «смолы кипучей», опустив ей веревку, но когда сын почти вытягивает ее веревка обрывается из-за ругани матери, обращенной к сыну: «Не хотела она, сказал Христос, и тут воздержать своего сердца: пусть же сидит в аду веки вечные!» Афанасьев приводит вариант этого сюжета из украинской легенды о хождении души по тому свету. Хождение завершается видением кипящей в аду богатой, но жадной матери, о спасении которой Христа умоляет ее праведный сын Анисим, в отличие от нее всегда кормивший стариков и помогавший бедным. Христос предлагает сыну вытащить мать из ада за луковку, которую она однажды бросила нищему старику. Сын уже почти поднимает мать из ада, но за нее ухватываются другие грешники луковка обрывается, и мать падает в кипящую смолу.
Именно этот украинский вариант «басни» Достоевский вкладывает в уста Грушеньки в романе «Братья Карамазовы» (глава «Луковка»), заменяя образ сына ангелом (нищего старика нищенкой) и раскрывая эгоцентризм бабы как духовную причину того, что луковка оборвалась: «А баба-то была злющая-презлющая, и почала она их ногами брыкать: Меня тянут, а не вас, моя луковка, а не ваша». Луковка становится символом единственного милосердного поступка в земной жизни человека ради этого поступка бесконечно милостивый Бог хочет спасти его душу в загробном мире. Об этом ласково, интонацией чистейшей любви (что выражается и уменьшительно-ласкательной формой «луковка», как и в украинском первоисточнике «цибулька»[13]), говорит старец Зосима, смиренно объясняя свое участие в райском пире Христа: «Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке Что наши дела? <> А видишь ли Солнце наше, видишь ли ты Его? <> милостив бесконечно, нам из любви уподобился и веселится с нами, воду в вино превращает, чтобы не пресекалась радость гостей, новых гостей ждет, новых беспрерывно зовет и уже на веки веков». Важно, что в словах Зосимы человеколюбие, сострадание, проявленное Алешей Грушеньке («Пожалел он меня первый, единый, вот что!»), это этический поступок, с которого начинается его «великое послушание в миру»: «И ты, тихий, и ты, кроткий мой мальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, начинай, кроткий, дело свое!..»