Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия - Ольга Балла 7 стр.


Автор мыслит не столько географически  и даже не очень политически  сколько культурологически: модусами существования и самовоображения В каждом из выделенных регионов он видит отдельный модус славянского (да и не только славянского  см. главу о Косове с его албанским населением) существования.  Что ни область, то собственный его вариант, осуществление на местном этническом материале, его средствами и в рамках его возможностей той или иной темы (Болгария  «славянское царство», Косово  «славянский мираж», Босния и Герцеговина  «славянский намаз», Сербия  «славянское зеркало»). Балканы  тема, существующая не иначе как во множестве вариаций. Шарый в названиях глав хоть и настаивает как будто, что все эти вариации  славянские, но на самом-то деле они надславянские, надэтничные.

Да, исследуемый регион занимает автора как явление, прежде всего, символическое (в том числе, и не в последнюю очередь, в его собственной голове); как  прямо говоря  миф. «Балканы всегда были и, наверное, навечно останутся непонятным для рационального ума мифологическим пространством». Излишне говорить, что мифологичность и непостижность рациональному уму  свойство исторических общностей вообще; во всяком случае, Шарый даёт увидеть, как миф о Балканах работает. Он показывает этот миф как предмет непосредственного, повседневного, чувственного проживания (взглянуть хотя бы хотя бы на вступление к книге с описанием того, как автор со товарищи карабкался на Олимп  одно из символических средоточий Европы). Это символичность, инкорпорированная как телесный опыт, оплаченная собственными усилиями.

Кроме того, Балканы интересуют его как символический фонд, как форма самоосмысления Европы, одно из условий и орудий этого самоосмысления. («Балканы», показывает Шарый,  это ещё и история европейского самопонимания, важная глава этой истории  а не одно из подстрочных примечаний к ней.) Теперь это орудие кажется нам совершенно необходимым, вопреки своему совсем недавнему происхождению  которое уже само по себе делает его проблематичным.

«Балканы»  исторически поздний конструкт (ещё каких-нибудь двести с небольшим лет назад, пишет Шарый, никто в Западной Европе и понятия не имел, что такое «Балканский полуостров» как самостоятельная цельность  не было такого концепта); в большой исторической перспективе  прямо-таки исчезающе-поздний: это ментальный и символический феномен Нового Времени, которое, в общем-то, едва успело закончиться как эпоха  психологическая, эмоциональная дистанция между ним и нами ещё не так велика. (Происхождение же общего имени региона  вполне случайно,  а ведь как закрепилось, какую обрело формообразующую, даже принудительную силу!) Следовательно, понятие «Балкан»  ещё не такое зрелое, как, может быть, стоило бы. Оно по сей день перенасыщено чувством актуальности  которое, как известно, не способствует взвешенности и объективности суждений.

Но таковы и сами Балканы. Здесь ещё ничего не закончилось, не устоялось. Тектонические плиты разъезжаются и теперь, мы слышим их гул и чувствуем толчки под ногами.

2019

Венеция: толкование сновидений, или Изобретение одного города12

Венеция в русской поэзии: опыт антологии. 18881972 / Александр Соболев, Роман Тименчик.  М.: Новое литературное обозрение, 2019.

В самой подлинной Венеции,

Под балконом у Лукреции,

В позе дьявольски картинной,

Этак  боком, с мандолиной

Целый час себе стою

И  пою, пою, пою

Николай Агнивцев

как следует всякому честному туристу, вы будете кататься в гондоле, слушать серенады, глядеть, как горит огнями Лидо, как несказанны вокруг призраки Венеции. И всё будет вам нравиться, потому что лучше жить, когда всё нравится, хотя может быть серенады  только пошлые песенки и поёт их скверный хор, а гондольеры грубы и жуликоваты.

В. Стражев

Нет, всё-таки никакой Венеции не существует. И то, что вот такая огромная книга  как будто вся целиком о ней,  лишнее тому доказательство. На самом деле никакое не лишнее, а совершенно необходимое  и небывалое до сих пор.

Действительно: при всём труднообозримом изобилии написанного о Венеции, об открытии, освоении и присвоении её русскими путешественниками, и стихов и прозы, и дневников и травелогов  подобного издания до сих пор не бывало.

Нет, всё-таки никакой Венеции не существует. И то, что вот такая огромная книга  как будто вся целиком о ней,  лишнее тому доказательство. На самом деле никакое не лишнее, а совершенно необходимое  и небывалое до сих пор.

Действительно: при всём труднообозримом изобилии написанного о Венеции, об открытии, освоении и присвоении её русскими путешественниками, и стихов и прозы, и дневников и травелогов  подобного издания до сих пор не бывало.

Давно уже есть и исследования по русской Венеции (по многим русским Венециям)  и интересующийся читатель найдёт отсылки к ним уже в первой вводной статье антологии. Здесь же  другое.

Замысел книги  счастливо дерзок. Центральная её часть, антология как таковая, принципиально составлена из стихотворений, «значительно различающихся» между собою «по онтологическому статусу» (сама мысль разного онтологического именно статуса текстов, ещё прежде эстетического, веселит читательское сердце, читательскому же уму видится очень продуктивной): «среди них  поясняют нам составители,  несколько едва законченных черновых набросков, два текста песен, отъединённых от сопредельных им нот (оба некогда  каждый в своё время  были шлягерами), эпиграмма, миниатюра из гимназического рукописного журнала, монолог героини неизданного водевиля etc». Тексты на разных стадиях своего становления, в разных степенях публичности и прочитанности: не степень законченности и выделки в них важна. Не качество вообще. (Не говоря уж о том, что такое-то  черновики и недоговорённости, мелкое разнотравье в большом лесу культуры  как раз и выдаёт нам самое важное, в эти не видные глазу складки бытия оно и заваливается, главное  уметь извлечь; и, о да, составители умеют). Важна единственно тема.

Ну и, конечно, то, что все эти тексты с нею делают.

А они её  наращивают, разращивают, накапливают. Венеция тут показана как копилка для смыслов  большая, но с довольно жёсткой структурой.

В соответствии с этим, тексты в книге  опять-таки принципиально  разные ещё и по эстетическому уровню. То есть типовая, если не сказать штампованная поэтическая продукция каждого из времён, полная свойственными им общими местами и автоматизмами, ныне счастливо забытая общекультурным сознанием ради новой такой же, прекрасно уживается здесь с текстами высокого эстетического напряжения, с тем, что мы сегодня почитаем безусловной и неминуемой классикой: с Ахматовой, Гумилёвым, Кузминым, Мандельштамом, Пастернаком В одном ряду с ними, без всякого различия, сосуществуют советские стихотворцы Евгений Долматовский, Роберт Рождественский, Алексей Сурков. Статистическое большинство здесь составляют поэты второго ряда  и рядов всё более далёких, включая и то, что (вполне заслуженно) оставалось доселе за пределами внимания литературоведов. У некоторых авторов неизвестны даже имена (кто стоит за криптонимами «В. В-С», «Л. И. И-ст-м», «Энбе», осталось неведомым; кто таковы В. Сладкопевцев, А. Степной, таинственный Вольтерьянец  атрибутировать не удалось). Количество стихов от них взято неравное  и определяется оно опять-таки не значимостью поэта в литературной истории: скажем, вполне безвестный Степан Чахотин может похвастаться восемью текстами, тогда как Осип Мандельштам скромно довольствуется одним, уравненный в этом, скажем, с Николаем Ашукиным и Вадимом Баяном. Видимо, сколько написал человек о Венеции  столько у него и брали.

И нет, всё это не показано ни в каком развитии  даже в простом хронологическом  и не представлено ни в какой иерархии. Всё организует бесстрастнейший из порядков: алфавитный. Здесь неважно ни становление мотивов, ни вытеснение их новыми: важно их сосуществование, их одновременность.

И всё это потому, что составителями явно двигала задача не вполне литературная (потому и пригодился весь этот рифмованный шум массового сознания, на который прежде литературоведам не приходило в голову обращать внимание), скорее  историко-культурная, мифографическая: дать слепок русского венецианского мифа  начиная с предсимволистских времён. Собственно, и начинать-то хотели с Мережковского, с его стихотворения 1892 года: «это изящным образом синхронизировало бы поэтическое освоение Серениссимы в XX веке со становлением символизма». Но миф, как и положено живому, засвоевольничал и нижнюю свою границу установил случайно: «когда работа над составлением сборника была уже в самом разгаре, нашлось стихотворение сызранского поэта В. Я. Дряхлова, напечатанное четырьмя годами раньше. Отчётливо осознавая,  признаются составители,  что для него, ни разу за последние десятилетия не упомянутого даже в перечислении имён, наша антология  последний шанс преодолеть забвение, мы отодвинули нижнюю границу до 1888 года». Зато верхняя была проведена строго рационально (ничто так не укрепляет миф, как рациональные противовесы к нему): 1972-й  «это год накануне публикации первых венецианских первых венецианских стихотворений Бродского, полностью переменивших рельеф русской стиховой veneziana»,  выведших, значит, русский разговор о Венеции за пределы за пределы хорошо обжитых инерций  в область инерций новых, которым ещё предстоит стать обжитыми. Уже наверняка и обживаются (доживём, бог даст, и до второго тома антологии!).

Назад Дальше