Дети войны в то время после школы все работали. Васька пас лошадей и коров. Муська ходила с доярками на дойку, носила в вёдрах и перетаскивала во флягах молоко. Зинаида копнила пшеницу и рожь. И многое другое, что могли и умели делать эти дети, раз выпала участь на их плечи и на плечи их родителей, а тогда почти одних женщин, стариков да безногих мужчин, кого не взяли на фронт. За работу, худо-бедно, их кормили. И это было немало, ведь шла ещё война.
После долгих изнурительных дней и ночей война кончилась, как и началась, по ощущениям человеческого сознания как-то сразу и вроде неожиданно.
Васька, сбежавший с уроков, вернулся в школу и заорал во всё горло:
Победа! Войне конец! Победа!
Всех распустили, уроков в этот день больше не было.
Жили после войны так же бедно. Маня ходила по ночам собирать колоски, это когда на скошенном поле можно было ещё подобрать или сорвать уцелевший колосок пшеницы или же на ржаном поле раздобыть ржаной колосок. Но это наказывалось строго, хотя к покосу или сбору с этого поля хлебов уже никто не возвращался.
В каждой многодетной семье было голодно. Матери как могли, так и подкармливали своих детишек: мололи из зёрен, что оставались на колосках, муку, добавляли чечевицу и пекли лепёшки. Почему нельзя было собирать колоски на брошенных и как бы никому ненужных уже в этом сезоне полях, никто не знал. Маня так и не поняла этого до конца своей жизни, только Зинаида потом будет рассказывать своим детям, что за это даже кого-то посадили. И вот как-то Маня в одну из ночей пришла без колосков, вся грязная, в рваной одежде, бледная, напуганная и долго плакала. На этот раз объездчик Фёдор, заметив кучку деревенских баб, собирающих колоски, начал их гонять.
Все, кто был проворнее, разбежались через придорожные кусты и скрылись в лесопосадках. Маня, исхудавшая, измождённая, болеющая тогда какой-то болезнью, которую бил кашель, за что потом бабы её ругали, что только из-за кашля, раздававшегося на всё поле, как лай собаки, Фёдор их и обнаружил, а если бы не она, глядишь, ничего, как всегда, и не было бы. Она попала чуть ли не под ноги чёрного жеребца, на котором Фёдор сидел верхом и размахивал большой плетью.
Ну что, косорукая, говорил: попадёшься запорю!
Слово «косорукая» прозвучало для Мани как-то неожиданно, потому что дразнили её в детстве Носком, видно от девичьей фамилии Носкова. А в землянках в лесу, когда прятались от немцев, её придавило упавшим деревом и изломало руку в нескольких местах. Потом кости срослись неправильно, и рука стала согнутой, косой и высохшей и сильно отличалась от другой руки. Маня была правшой, и искалеченной оказалась правая рука, что делало Маню неуклюжей, неловкой. Бежала она по пашне, по рытвинам и буеракам, падала, раздирала одежду и кожу о кусты и ветви деревьев. А тот, на лошади, время от времени догонял и перепоясывал её кнутом до красных полос на теле и рваных ран, что затянутся после грубыми рубцами.
А хуже всего, когда груди захлёстывал, очень больно было, и боялась Маня, что рубцы потом изуродуют молочные железы. Она выбежала снова на пашню, здесь было светлей, будто луна светила ярче, а пеньки от скошенных колосьев жёлтым светом отливали, оттого поле вокруг становилось янтарно-жёлтым. Упала на колени и закричала:
Убивай, Фёдор! Запори насмерть. Детишек троих по миру пусти. И Мишку вспомни, не за себя одного, а, может, и за тебя с войны не вернулся!
Обуздал Фёдор коня, натянул поводья, ноздри у коня раздувались, и сам Фёдор тоже дышал тяжело. Трусом он не был, от фронта не прятался, а когда летом в гимнастёрке вернулся, места на груди не было, медали и ордена за доблесть солдатскую вплотную, как черепица на крыше, внахлёст, один орден за другим, одна медаль на другой, закрывали его широкую, трудом накачанную крестьянскую грудь.
Иди! сказал он тихо. И не попадай боле, добавил ей в спину.
И все колоски, что у других баб отобрал, за пазуху Мане сунул. Но через разорванную одежду Маня колоски все растеряла. Говорят, после этого Фёдор отказался, у председателя в кабинете, охранять поля по ночам.
А председатель нажимал на то, что он приказ самого товарища Сталина выполнять отказывается. Но Фёдор сказал как отрубил, что того приказа никогда не видел и не читал, а про Маню у председателя промолчал. Знал, что та председателю дальней сродственницей приходится по Мишкиной линии, который с войны не вернулся. Под Москвой пропал, много там их, курских, полегло, страшная война была.
Иди! сказал он тихо. И не попадай боле, добавил ей в спину.
И все колоски, что у других баб отобрал, за пазуху Мане сунул. Но через разорванную одежду Маня колоски все растеряла. Говорят, после этого Фёдор отказался, у председателя в кабинете, охранять поля по ночам.
А председатель нажимал на то, что он приказ самого товарища Сталина выполнять отказывается. Но Фёдор сказал как отрубил, что того приказа никогда не видел и не читал, а про Маню у председателя промолчал. Знал, что та председателю дальней сродственницей приходится по Мишкиной линии, который с войны не вернулся. Под Москвой пропал, много там их, курских, полегло, страшная война была.
Ну а через три дня сестру Наташку забрали и осудили на шесть лет. Васька знал, в чём там дело было, вину свою чувствовал. За последний год он скрытный стал, щеки нарастил, побелел, как пышка, многие заметили. В плечах стал раздаваться, в весе прибавил, но жители села списывали на возраст мол, растёт наследник у Михаила. А Васька заприметил у тётки Наташи масло подсолнечное, а та сама стала с работы его частенько приносить. Повадился он у неё это масло подворовывать, убегал в кукурузное поле рядом с домом и, макая хлеб в масло, съедал половину бутылки, отлитой у Наташи. Она догадывалась, что за «кот» у неё завёлся, потом подкараулила и проследила за ним, но никому говорить не стала, знала, что и он никому не скажет, голод не тётка. Он ей сильно Михаила напоминал, похож был, сорванец, а она до сих пор Михаила любила и забыть так и не смогла.
Надеялась тоже, что вернётся. Взяли её, конечно, не по вине Васьки, просто органы хорошо работали. Сажали и других: за украденный мешок картошки, за карман сворованного зерна. А уж если попадёшься на ворованном подсолнечном масле, совсем несдобровать, по полной программе давали, на много лет сажали. Сначала брала Наташка как бы понарошку, а потом, когда Васька стал у неё подворовывать, начала уже умышленно носить не чужих же детей балует, а своего племянника подкармливает.
Маня увидела из окна, как конвой забирает сестру, выбежала, упала прямо ей на плечи. Рыдала. Конвой не оттаскивал, отвернулись, стояли молча. Понимали время такое. Маня рыдала, себя не помнила. А Наташка слезы не уронила, спокойной была, лишь прошептала:
Хорошо, Михаил не видит, позор-то какой!
Вернулась она через шесть лет, жили они с Маней по соседству, дом к дому. Прожила Наташа свою трудную жизнь, ещё поработать успела, пенсию получила, на пенсии пожила, сестре больше не помогала и умерла раньше её.
Маня продолжала работать и днём и ночью, в любое время: до войны, во время войны, после войны. Она уже давно не знала, что такое отдых. Про отпуск и думать забыла, слова такого или похожего в голове у неё не осталось. Детишек тянула, вырастить хотела, в жизнь выпустить, чтоб шли дальше, чтоб жили лучше. Работала в колхозе за трудодни, денег не платили, почти всё себе сама выращивала: капусту, морковь, картошку. Дети ленивыми не были, во всём помогали. От государства помощи тогда ни вдовам, ни детям, хоть сиротам, не полагалось. Они ещё государству помогали. Для всех установили налог: держишь козу сдай шерсть, держишь корову молоко сдавай, если даже курица одна во дворе бегает всё равно государству налог отдай Задолжала она налог на картошку, чуточку утаить хотела. Зимой, ночью органы приходили чаще всего по ночам пришли из продотряда, выгребли остатки картошки из подпола прямо на снег. Маня босиком, в одной сорочке на картошку брякнулась и запричитала так, как на похоронах воют:
Не губите! Трое их у меня! С голоду помрут!
Председатель, благо родственником был, заступился ушли, не взяли А картошка, пока на снегу лежала, помёрзла за ночь, спустить-то сразу не смогли: мороз сильный был, как в сорок первом, детишек Маня пожалела, хоть они и проснулись тоже, и к окнам прилипли, и видели всё, да вот одеть их в такие морозы не во что было. Потом, когда чистили картошку, она уже чёрной была, но всё равно ели. Зинаида с тех пор власть эту невзлюбила. Известие о смерти Сталина встретила в школе. Не плакала, как другие. Маня тоже не плакала, просто насупилась и задумалась, сохранив странный тревожный взгляд с некоторым обжигающим сарказмом. Почему Зинаида не плакала, она сумела бы объяснить как-то по-своему. А вот почему другие так ревели и даже рыдали в голос, она не могла понять. Откуда эта необъяснимая, странная и большая любовь к человеку, которого многие, а в их деревне все, видели только на портретах. А ставшие страшными слова «Сибирь», «Колыма», произносимые как «ужас» и «смерть», стали обыденными, и взрослые говорили их шёпотом в бытовых разговорах, как шушукаются на кухне!