Дымка. *Nebh. Об он пол чресплесе восчресплесь - Артемий Ладознь 9 стр.


А он сам  только ли противился этому или невольно и множил, длил, размазывал грязь? Ведь его этическое маньячество (образнее не охарактеризуешь) началось еще в детстве, когда от избытка оригинальничающей принципиальности иногда мог сам себе возразить: что это я, в самом деле, только за наши спортивные команды болею? Отчего, мол, не пожелать честной победы сильнейшему, достойнейшему и благороднейшему? Спустя годы он, сам того не приметив, напишет критический отзыв на двоих своих благодетелей с Крайнезапада, которые ранее не то рекомендательные письма ему дали, не то make-up экзамен приняли в более удобное время. Это произошло машинально: просто роздали анкеты, которые ищущий ум сам заполнил с упором на «раз уж спросили и коли уж на то пошло». Забывался сном тревожным, позабыв сей казус в суете дней А когда вспомнил  пришел в ужас, заметался, вытребовал изъятие своих неосторожных «показаний», суда над адвокатами и судьями; его успокоили, заметив, что все это никак-де тем не повредит, разве в случае распределения tenure Успокоили! Оттоль утратил сон.

Но и это не помешало ему позже, со всем своим well-/g/rounded background, придти к духовно-нравственному тупику: необходимости пописывать ежедневно-гениальные доработки для разноперья грэдов и постдоков (а отнюдь не методичек для бизнес-школ, как вскроется). Не только вследствие неполноты предлагаемой творческой реализации инуде, но и ради самой возможности достучаться, докричаться, дозвониться до всех этих прагматичных пророков постправды  твердолобых профессоров, как и их паствы. Каялся потом столь же истово, как прежде, готов был голодать и, в самом деле, голодал в тщетных поисках абсолютно честного заработка, проклинал нечестивый дизайн  и молился о его сохранении ради невинных и уязвимых, кляня и себя самого за те редкие вкрапления комфорта, столь неуместные на фоне тягот, переносимых большей частью человечества.

Но ад, разумеется, к этой недоприкаянности не сводился. Прекратись ныне голод и нужда повсеместно,  разве не искал бы смыслов граду, миру, себе? А, не будучи нужным и в малом, отнюдь не почитая себя осчастливившим мир своими духовными обнаружениями,  желал ли бы себе комфортного продления? Или неужто всякие терзания-мытарства (как и оскорбленная напраслиной невиновность)  от лукавого, а всякий «мир», «гармония с собой», «душевное равновесие» суть непременные свидетельства правды пути или произлияния благодати? О, тогда никто не упасен паче реформатских фундаменталистов, не склонных к палимпсест-рефлексии #NoWarOnROW по пожирании  пардон, «рационализации» или парсимонизации  «лишних» остатков мира (но не себе подобных, ввиду весьма малой приятности мяса хищников для коллег по релму)!

Однако, что совесть его в дымке, помнил всегда. И присно был этим мучим  нет, не так, как комфортно ощущает себя душа, «сожженная в совести», лишенная нервов и кожи. Скорее боясь погубить, чем погибнуть (подтрунивая над теми, кто кармической самсары боится паче своей же теплохлади),  а вместе почить на ложных лаврах, нежели проиграть,  тщился доискаться: так ли уж тождественны гордыня  и сожаление о превратном, поверхностном, штамповочно-примерочном толковании другими твоих грехов и страстей? Не столько рассматривая радости двоих как нечто зыбкое в нравственном смысле (одним и тем же занимаются и в браке, и вне  одинаковы средства к дарованию жизни и хищению), скорее склонен был видеть в этом нечто роскошно-малодозволенное таким, кто, подобно ему, подвизаясь обретать и делиться, оказался малополезен. И в этой же связи почти лишен смысла был вопрос о его гибели или спасении. Разве-де важно, чем закончит малая букашка, клетка, былинка? Чему послужил: Богу, людям ли? Ах, абстрактной истине; вот в ней и пребудешь  в сем непроясненном. Не смог возлюбить, не дал любви ожить в делах,  так коей худшей участи страшиться? Или какой рай искупит сей ущерб, уврачует таковое увечье души?

И вовсе не желал отказаться от этой своей этомании, что ли. Даже ради любви. Ибо не очень-то верил, что совершенство любви склонно требовать жертв в виде посрамленной правды, профанируемой высшей истины,  как бы ни уверяли ламедические анекдоты о сотворении.

Совесть была замутнена и вот еще чем: нередкими обвинениями Того, винить Кого немыслимо. Тем не менее, винил и «предъявлял»: смерти детей, гибель малых детенышей зверюшек, всененужность достойных, недостоинство всенужных Мол, пусть непричастен; но ведь попустил, держа все под контролем? Так, словно Тот сам не прошел через все это, отказавшись от надзаконности, отвергнув сделку с мерзким правосудием там, где невозможно с чистым сердцем нравиться нечистоте. Ссорился с Невинным, вздорил  и мирился, зная, что в первую голову себе надо попенять в инертности и промедлении.

И вовсе не желал отказаться от этой своей этомании, что ли. Даже ради любви. Ибо не очень-то верил, что совершенство любви склонно требовать жертв в виде посрамленной правды, профанируемой высшей истины,  как бы ни уверяли ламедические анекдоты о сотворении.

Совесть была замутнена и вот еще чем: нередкими обвинениями Того, винить Кого немыслимо. Тем не менее, винил и «предъявлял»: смерти детей, гибель малых детенышей зверюшек, всененужность достойных, недостоинство всенужных Мол, пусть непричастен; но ведь попустил, держа все под контролем? Так, словно Тот сам не прошел через все это, отказавшись от надзаконности, отвергнув сделку с мерзким правосудием там, где невозможно с чистым сердцем нравиться нечистоте. Ссорился с Невинным, вздорил  и мирился, зная, что в первую голову себе надо попенять в инертности и промедлении.


Как окажется, через нечто подобное проходил и Дмухарский, еще в бытность свою полуангелом и почти мудрецом. Проходил  не прошел Хватило малости: сочувствия благомрази в ее стремлениях к паноптичной, навязчивой самобытности, нюансами множащей сложность. Сказалось и его невинно-карьерно-конъюнктурное чутье, мечтательность по искусственном интеллекте  так, будто бы изначально не доверял Тому, чье мастерство непревзойденно


Так вот, готов был Гвидов сам себя, ввиду невозможности «большого прыжка», хоть «культурной революции» да подвергнуть в рамках культивирования Жъ (Ru), пусть и в несовершенно-вынужденных формах. Да и вообще, по Прасанову, «прохрустеть в колесе истории». Вот только тянул, что ли, со всем этим конструктивным самопожертвованием, притом что знал: промедление  лишению жизни остатков смысла подобно!

И вот настало время, когда времени больше нет, когда смириться значит не уклониться от боя и не дезертировать перед вызовом и призывом к Пре. Когда нет уж сил даже смеяться лицемерию клуба мировых судей в законе, провозгласивших закон для всех, кроме себя. Когда назначение врага тождественно наступлению у хищника времени обеда, раннего ланча-ленча. Когда в этих условиях единственной непристойностью считается правда, озвучивание того положения, что палач прикидывается либо жертвой, либо избавителем,  взывая то к милосердию, то к покорности. Когда сами собой рождаются правила боя, сводящиеся, в самом деле, к целомудренной до неприличия максиме: «Блудству позерскому  бой!» Конец вашему вавилону и содому, господа нехорошие. Станем упиваться вином правды и исступленному истодеянию предаваться, как первой и последней, оставшейся и неисчерпаемой роскоши-неге.

Нет, битвы не бегал, дел не лытал. Разве что  любви. Долга опись всех вех на просторе вечной женственности, которые неблагодарный миновал без колебаний (не сказать  без сожалений). Сколь ни прекрасны были все они, их жгучие отпечатки на сердце требовали бальзама, а не просто забвения подобным. Нет, не легковесным, не небулярно-сомнительным. Чем-то это было прекрасно, даже когда почти не было ничем. Едва уловимое  как негаданно-желанные напряжения души, что столь несравненно мощнее «возбешения плоти», «тонко-блудной страсти» духа  все требовало хранения.

А совсем недавно прошлое вернулось: то ли на непреклонную прочность испытывая, а не то  на безрассудно-поэтическую решимость там, где, в общем-то, и прозы достанет с лихвой. Он долгое время помнил ту прекраснейшую из дам, фею новогодних праздников, мамину подругу, посещавшую их дом в эти волшебные дни. Таковой же представала и внутри эта богиня. Которая, может, и не приглядывалась к подростку, зато новыми глазами взглянула на него восемнадцатилетнего, когда предложила поднатаскать за неделю перед поездкой в Венский нархоз-университет. Именно от нее, парящей меж и над Ташками, узнал о немецком происхождении этого самого слова, которое и услышит в Братиславе несколькими днями позже на пути следования. Круг замкнулся Встречая неизменно задорным: «Komm bitte herein!»  она словно давала понять, что халат по нагому телу и тюрбан  это столь же обыденно, сколь и «приурочено». Он же, глупец, примет  о, не единожды!  наименее выгодную из возможных трактовок, полагая, что может помешать их встрече. Вот и помешал Она деликатно выдерживала эту игру, порой держась подобно любимой девушке, которую норовят обидеть, и которая стерпит еще не то от любимого

Назад Дальше