Максим Горький
Шорник и пожар
После многих дней жестокой засухи в селе, над Волгой, вспыхнул пожар. Огонь показался на окраине села, около кузницы; огонь точно с неба упал на соломенную крышу убогой избы солдатки Аксёновой, упал и начал хвастаться весёлой хитростью своей игры: украсил весь скат крыши золотыми лентами, вымахнул из чердачного окна огромную, рыжую бороду и, затейливо изгибаясь, рождая синий дым, мелкий дождь красных искр, взмыл над избой, стремясь в тусклое от зноя небо к солнцу, раскалённому добела. Первым увидал несчастье старичок шорник; я сидел с ним на брёвнах против церковной паперти, слушая премудрые рассказы деревенского ремесленника о его бродячей жизни, рассказы человека, которому ближние сильно пересолили душу очень горькой солью.
Ух ты-и! вскричал он, прервав свою речь. Гляй, гляди-ко, пожар занялся.
Есть какие-то секунды, когда на явление огня смотришь неподвижно и безмысленно, очарован изумительной живостью и бесподобной красотой его. Я предложил шорнику:
Пойдём гасить, но он, глядя на пожар из-под ладони, сказал:
Не-ет, чужому на пожаре опасно, а зримость и отсюдова хорошая.
Это было утром в праздничный день Ильи Пророка, народ сельский ещё торчал в церкви, но по улице уже мчались ребятишки, был слышен истерический крик женщин, по плитняку церковной паперти прыгал толстый мужик с деревянной ногой, дёргал верёвку колокола, бил набат и ревел, как медная труба:
Пожа-ар, миряне-е, горите-е
Церковь тошнило людьми, они вырывались из дверей её, рыча, взвизгивая, завывая, прыгали со ступеней паперти через судорожно извивавшееся тело какой-то женщины, празднично пёстрая масса их крошилась на единицы, они бежали во все стороны, обгоняя, толкая друг друга, выкрикивая:
Го-осподи!.. Батюшка, Илья Пророк!.. Матушка Пресвятая!..
Торопливые удары набатного колокола хлестали воздух, из-под ног людей вздымалась пыль, заунывно выли и лаяли собаки.
Изумительна была быстрота, с которой опустела церковь, но ещё более поспешно действовал огонь, он уже обнял всю избу, вырывался из двух её окон и точно приподнимал избёнку от земли. Загорелось ещё что-то, взлетали круглые облака густо-сизого дыма.
На траве у наперчи валялась, всхрапывая и взвизгивая, в сильнейшем припадке истерики кликуша в пёстром ситцевом платье. Выгибаясь дугою, хватая пальцами траву, она точно боялась оторваться от земли, ноги её в красных чулках, как будто с ног содрана кожа.
Солидно, не торопясь, но шагая широко, на паперть вышел тощий, высокий, сутулый церковный староста, лавочник Кобылин, в поддёвке, очень похожий на попа в рясе, а за ним выбежал, крестясь, голубой попик, кругленький, черноволосый, румянощекий. Приставив кулаки ко рту, как бы держа себя за седую бороду, Кобылин кричал:
Иконы-то образа-то захватите
Шлёпнув себя ладонями по бедрам и мотая головою, точно козёл, он сказал:
Экие бараны!
Затем, благодарно глядя в небо, перекрестился:
От меня далеко, слава те Христу, а поп спросил, глядя на кликушу:
Это Марковых женщина?
Ихняя. Лизавета.
Неприлично как она Ефим, ты бы её убрал, в сторожку, что ли
Хромой мужик, перестав бить набат, стоял прислонясь плечом к стене, отирая пот с одутловатого, безглазого лица. Проворчав что-то, размахивая длинными руками обезьяны, он спустился с паперти, взял женщину под мышки, приподнял её, но она судорожно выпрямилась, выскользнула из рук его и, толкнув хромого, заставила его сесть на землю, а сама крепко ударилась затылком о ступень паперти.
Ух ты! вскричал хромой и матерно выругался.
Неосторожный какой, упрекнул его поп.
Кобылин глухим басом сказал:
Ну, ничего, пускай её корчится, глядеть некому. Идём чай пить, батя
Кучка молодёжи весело тащила по улице гремучий пожарный насос, торопливо шагали старики, один из них, в сиреневой рубахе и белых холщовых портках, седенький, точно высеребренный, и глазастый, как сыч, выкрикивал:
Это обязательно кузнец! Он вчерась, затемно, дачнику лосипед чинил.
Не любишь ты кузнеца, дед Савелий!
Зачем? Я всех люблю, как богом заповедано! Ну, а ежели он пьяница и характером дикой пёс
Где-то отчаянно и как будто радостно закричали:
У Марковых занялось!
Да, загорелась крыша надворных построек богатого мужика Маркова, и огонь, по стружкам, по щепкам, бежал, подбирался к недостроенной избе, ещё без рам в окнах, без трубы на тёсовой крыше. Многочисленная семья старика Маркова, предоставив пожарной дружине гасить огонь, поспешно опустошала пятиоконную жилую избу и клеть, вытаскивала сундуки, подушки, иконы, посуду; батрак Семёнка и студент, дачник Марковых, приплясывая на огоньках стружек и щепы, сгребали их железными вилами, высокая, дородная девица плескала на ноги им водой из ведра, батрак весело покрикивал на огонь:
Ку-уда? Шалишь! Барин, не зевай, брючки загорятся!
Огромный старичина Марков в чалме буйных сивых волос, с бородою почти до пупка, толкал в огонь одноглазую сестру свою, старую деву, громогласно орал на неё:
Ближе, дура! Ближе, курва, я те говорю!
Высокая, плоскогрудая Палага, держа обеими руками икону, показывала её огню и, сверкая одиноким зелёным глазом, визжала: