Это и есть наша жизнь - Андрей Андреевич Томилов


В любви и злобе


   Сразу хотел рассказать, как мне больно. Как меня сильно избили, как рёбра болят, что не вздохнуть. Но, передумал. Подумаешь, избили. В жизни меня били много и много раз. Что ж теперь, всех бьют, одних больше, других меньше. Кто сколько заслужил.


Начну всё по порядку.


    Вообще-то детство у меня было обычное, как у многих. Жили мы в небольшом пристанционном городишке, который и летом и зимой вонял жжёным углём. А за зиму заваливался мусором до второго этажа. Сначала, ещё по осени, мусорку таскали куда положено, к туалету. А потом, когда снега привалят,  кто куда докинет. Вот и растёт гора прямо перед окнами. Привыкли.


    Второй этаж,  это самые высокие дома в нашем городе. И мы, как счастливчики, жили в таком доме.


    Комната наша была самой последней по коридору. И, чтобы дойти до нас, нужно было преодолеть завалы из табуреток, тазиков, старых кроватей ещё возле пяти дверей. Коммуналка. Отчим называл нашу квартиру не коммуналкой, а коммунихой-психой.


Психой,  это по той причине, что почти в любое время, за какой-то дверью кто-то орал, или дрался, или просто долбился в стену,  в истерике.


    Мне же, квартира наша нравилась. Сколько себя помню, все со мной здоровались, были приветливы, частенько подкармливали, то стряпнёй, то какими-то незамысловатыми сладостями.


    Были какие-то неприятности, но они были всегда, и потому воспринимались как должное, как само собой разумеющееся. Как ТО, без чего и жизнь сама, не была бы столь весёлой и радостной. Неприятности эти были просто составляющей частью самой жизни.


    Пожалуй, что, самой неприятной из всех составляющих, был отчим. Козёл.


    Я и не помню, когда он у нас появился. Он всегда повторял и повторял, что он мне не отец. Говорил, что если бы он был моим отцом,  давно бы уже удавил. Помню, что он поначалу шлёпал меня легонько. Ладошкой,  то по затылку, по шее, по заднице, а то и по щеке врежет. Всё это было терпимо, и особых возражений с моей стороны, не вызывало.


    Тем более что мать всё видела, выхватывала меня и, обернув тёплыми, вкусными ладошками, прижимала к груди. Так прижимала, что дышать становилось трудно, а в серёдке становилось тепло и радостно. Пусть шлёпает.


    Потом отчим взялся за ремешок. Ловко ловил меня за ухо, здоровенными, узловатыми пальцами, и порол мамкиным кожаным ремешком, от старого, бабушкиного демисезонного пальто.


    Матушка сдерживала себя, кусая пальцы и губы.  Но противиться, не смела. Сдерживала, ждала. Освобождённого меня снова обнимала, усаживала на колени. Горячо шептала что-то на ухо, но понять её шепот было совсем не просто, да и перегаром пахло очень не вкусно. Но, несмотря на это, я чувствовал любовь, исходящую от самого близкого мне человека, любовь, направленную на меня. За эту любовь, за эти ласки и жаркое дыхание матери я готов был терпеть издевательства. Готов был терпеть, ведь просто так, без порки, мать меня и не ласкала, не прижимала к себе, не жалела. Пусть бьёт.


Мамка говорила, что пальто демисезонное, а сама носила его чуть не круглый год. Да и не было у неё другого.


    Когда он меня драл тем ремешком, то, пожалуй, что, больнее было ухо. Мне всегда казалось, что ухо вот вот оторвётся. Да. А уж о спине и заднице, в то время не думалось. Ухо было жалко.


   Я даже поинтересовался, как-то, у пацанов: если ухо оторвать, можно ли его обратно пришить. Прирастет? Или надо ждать, когда новое вырастет? Но никто толком ничего не знал. Не случалось никому отрывать ухо,  счастливчики.


Но побои быстро заживали, трещинка, где ухо начинало отрываться, зарастала, и жизнь опять налаживалась. Тем более что все соседи любили меня, независимо от того, какие я отметки притащил сегодня из школы.


    Теперь-то я понимаю, что отчима и это бесило. Не только из-за отметок, или из-за разбитой чашки он меня порол. Он бил меня, просто потому, что я был. И ещё, мне казалось, что ему это нравится. Пожалуй, это была главная причина,  ему нравилось меня бить. Да, нравилось.


Где-то он достал и приволок домой настоящий кожаный, четырёхгранный арапник. С толстого конца у арапника была приделана короткая деревянная ручка. А тонкий конец раздваивался на тонкие полоски. Теперь за один удар на спине образовывались сразу две багровые линии. Объяснил мне, что этот ремень сделан из дорогой, бычьей кожи. Дал потрогать и даже подержать в руке. Думаю, он хотел, чтобы я гордился, что меня теперь порют такой классной и дорогой штукой. Где он его взял?

И, правда, было ужасно больно.


    Когда отчим только снимал со стены арапник, у меня непроизвольно начинали обильно выделяться слёзы, сопли, слюни и моча. Всё это изливалось из меня в невероятных количествах и ещё больше злило отчима. По моей спине во все стороны шарахались здоровенные мурашки, а горло сдавливал такой спазм, что я не только кричать, я дышать не мог. Я синел от нехватки воздуха, но отчим получал от этого огромное удовольствие!


   Матушка, если была в это время дома, наливала себе водки, или просто отворачивалась в окно и что-то пела. Что-то весёлое. И громкое.


    Однажды, после очередной экзекуции, ко мне зашёл Фофель. Вообще-то его звать Серёгой, но имя это никто уж не помнит. Фофель, да Фофель.


Мы не были закадычными друзьями, просто в нашей квартире детей больше нет, и потому, будто бы, дружили.


   Так вот, он зашёл, я стоял у окна и смазывал на кулак сопли. Я был один. Отчим, выпорол меня и ушёл по своим делам, а мамки уж второй день нет,  шалава. Это отчим её так называет. Я, хоть с ним и согласен в этом определении, не позволяю себе плохо отзываться о мамке. Я даже люблю её, наверное, люблю,  мамка. А как вкусно от неё пахло. Раньше. Я так остро помню этот запах родного человека, что иногда, когда дома никого нет, залезаю на диван, накрываюсь с головой мамкиным старым платьем и плачу. Не реву, как после порки, а тихонько плачу. Мне просто жалко себя, очень жалко. Но, это большая тайна.


    Мать же не виновата, что отец, мой настоящий отец, нас бросил и умотал на север, за длинным рублём. С тех пор она и «катится», по её же словам. А вообще-то она хорошая, даже ласковая, когда сильно пьяная. Но ей трудно. С дороги, где она мантулила наравне с мужиками, её уволили. В дворниках тоже не держат. Дают работу, когда много снега навалит, или весной,  лёд долбить, но это всё от случая к случаю. Теперь она бутылки собирает. Да, где же ты их насобираешь, чтобы прожить? Дураков теперь мало,  выбрасывать посуду,  все грамотные стали. Вот и бьёмся, боремся с трудностями. А их, трудностей-то, дюже много.


    Так вот, Фофель. Вошёл, прислонился к дверному косяку и молчит, смотрит на свои ноги.


 Чё молчишь?


Он вздрогнул всем телом, от косяка отстранился и ещё ниже голову опустил. Я понимал, что он слышал, как отчим меня паздерал. Конечно, слышал, потому и пришёл.


 Молчит, бля. Иди, посмотри, чё там. Огнём горит.


Я задрал рубаху и повернулся к свету спиной.


    Фофель жил со своей бабкой. Может она и не была такой, но мне казалась очень старой. Старой и страшной. Когда я заходил к ним в комнату, она всегда улыбалась, поворачивалась  вполоборота, показывала клык, который торчал почти посередине рта. Я невольно делал шаг назад.


  Однажды, взрослые пацаны, между собой про вурдалаков и упырей говорили. Я был недалеко, и подслушал.  И как раз про такой клык.


Я сразу понял:  есть клык, значит вампир. А у Фофелевой бабки клык был знатный, можно не сомневаться.


  Она будто специально его показывала,  улыбалась всё время. Про свою дочь,  мать Фофеля, говорила, что она стерва, каких свет не видывал. На станции всех мужиков перебрала, за колхозников взялась.


 И выпасла ведь, тварь. Дай Бог ей здоровья. Выпасла и захомутала! Вот баба! Ай, молодец!


Я тоже знал из разговоров на кухне, что эта стерва увела какого-то мужика из семьи. А потом ещё и дом отхапала. И теперь живёт, словно сыр в масле, а мужик тот все её прихоти чуть не бегом, чуть не бегом.


   Правда, мы с Фофелем, в той деревне не бывали, и масла давно уж не видели, а сыру и того подавней. Ещё бабка проболталась, как-то, что отец Фофеля, завербовался на север, да и канул.


Получается, так же как и мой. Это нас сблизило.


  Медленно приблизился, зашёл со стороны окна и глянул на мою, заголённую спину.


 Ни хрена себе! Да здесь


 Чё там?


 Сильно. Полосы, и кое-где кровянка.


  Я и сам чувствовал, что там кровянка, но хотелось посмотреть.


Зеркало, старое и годами засиженное мухами, висело на стене, рядом с этажеркой. Как оно там было прикреплено к той стене, я не знаю, но, при попытке его снять, оно легко хрустнуло и раскололось надвое. Нижняя половинка выскользнула из моих рук и плашмя брякнулась на голый пол. Осколки разлетелись по всей комнате. Многие блестяшки шмыгнули под диван, из которого уже давно торчали противные, острые пружины.

Дальше