Сморчок еще мокроносый, а туда же: «Не опрокинешь не сломаешь!..» загремел отец.
Федьке все было непонятно и слова, и за что он ударил его.
Конечно, не опрокинет и не сломает, сказал он, сидя еще на полу.
Нет, опрокину! Нет, сломаю!! совсем уже непонятно закричал отец.
Да я же про ветер и про утес И еще про осокорь.
А я про тебя! Понял или нет?
Про меня?! переспросил Федька, поднялся, посмотрел на мать. Та, словно украдкой, крестилась возле Варькиной люльки. И хотя Федька и на этот раз ничего не понял из слов отца, сказал упрямо: Нет, и меня ты не сломаешь.
Отец засмеялся сердито, взял его за шиворот и выбросил из избы, как котенка, со словами:
Продрогнешь насквозь стучись, пущу. Это и будет означать, что я тебя уже сломал. И потом предупредил: Смотри, уйдешь к соседям куда задницу в кровь, до костей измочалю.
Федька в тоненькой рубашонке продрог через две минуты. Он несколько раз готов был постучаться, но каждый раз вспоминал слова отца. Хотел уйти к соседям и опять вспоминал грозное отцовское предупреждение.
Наконец, закусив до крови губы, решительно шагнул с крыльца и, падая на ветер всем своим жиденьким тельцем, закрывая ладонями уши, которые чуть не продавливало ветром, побежал к Никулиным, жившим неподалеку.
У Никулиных вовсю топилась печь, а дома никого не было, кроме смешной и грязной девчонки Клашки с растрепанными волосами. Она долго ходила вокруг него, словно никогда раньше не видела, пошмыгивала носом, словно принюхивалась.
Ты зачем к нам пришел? спросила она.
Нельзя разве?
Можно, да ведь ты вроде не любишь меня. Недавно гранатами кидался.
«Гранатами» назывались бумажные кульки с дорожной пылью, которые Федька действительно швырял однажды в Клашку целый день.
Так ты что, не умывалась с того дня, что ли? Посмотрись вон в зеркало на себя.
Клашка подбежала к облезлому осколку, прикрепленному к стене тремя гвоздями.
Ой! Я это печку растапливала. Пока золу выгребала, вся перемазалась. Ты полей мне на руки, ладно?
Ладно, сказал Федька, взял кружку и над тазом стал лить воду в ее грязные ладони.
Когда Клашка смыла всю сажу с лица, кругловатые щеки ее порозовели, маленькие, чуть косоватые глазенки заблестели, заискрились. Да и вообще вся она засияла, как обмытый дождиком камешек. Только вот руки никак не хотели отмываться так глубоко въелись в них грязь и сажа. Вообще руки у нее были не по-детски сухими, жесткими и большими.
Ты помой еще руки с мылом, посоветовал Федька.
Не, не отмоются. Это от работы у меня такие руки. Мамка так и говорит: рабочие у тебя руки, доченька
Зачем же она заставляет столько работать тебя?
Так ведь она все в поле да в поле. Кто же за домом тогда смотреть будет? Отец-то у нас знаешь какой? Пьяница да матерщинник. Вот дом на моих руках и держится только. Мне ведь уже десять годов почти. А ты пришел потому, что у тебя что-нибудь случилось, да?
Ничего не случилось С чего ты взяла?
Я не взяла, а так спросила. А если когда случится ты обязательно приходи. Уж вместе-то мы придумаем что-нибудь Ладно?
Федька подумал-подумал и вместо ответа сказал:
Знаешь, я больше не буду в тебя гранатами кидать. И другие пусть только кинут
Так у Федора Морозова началась дружба с Клашкой Никулиной. Год от года она крепла и крепла, может быть, потому, что эта девчонка с большими и жесткими ладонями, которой некогда было порой целую неделю даже с часок поиграть на улице с детьми, каждый раз искренне радовалась его приходу.
И как-то незаметно Клашка превратилась в самого необходимого и близкого ему человека. Для других детей таким человеком бывает обычно или отец, или мать, а чаще всего оба вместе. А для Федьки стала вот Клашка.
В тот ветреный день Устин, разыскав Федьку у Никулиных, пригнал его палкой домой, схватил со стены тяжелый черный ремень с медной пряжкой.
Снимай, сукин сын, штаны и ложись ко мне на колено!
Зачем?
Поспрашивай еще! Я ведь слов на ветер не кидаю. Что обещал, то и получишь.
Тогда я совсем уйду, навсегда, вырвалось неожиданно у Федьки.
Ах ты щенок!! Устин шагнул к нему, схватил за воротник рубашки так, что она затрещала. Нет, ты слышишь, мать, что выродок твой отмочил, а? Ты слышишь?
Потому что несправедливо ты меня хочешь отодрать И давечь несправедливо ударил. Вот
Со страшной руганью Устин бросил в лицо Федьке ремень, повернулся к матери:
Со страшной руганью Устин бросил в лицо Федьке ремень, повернулся к матери:
Выкормила волчонка! Бери его теперь, воспитывай. Чтоб через год шелковым был, поняла?
Пистимея подошла к сыну, погладила по голове, увела в свою комнату.
Вскоре наступила зима, и Пистимея не отпускала от себя сына ни на шаг. За долгие зимние месяцы Федька понял, что означали слова отца «воспитывай». Едва он возвращался из школы, мать заставляла молиться, учила каким-то длинным и непонятным молитвам, ласковым голосом рассказывала, кто такой Бог, за что Он любит и за что не любит людей, втолковывала, что он, Федька, должен слушаться и почитать отца: ведь святые, сидящие в углу на иконах, обязательно расскажут Богу о его неповиновении родителям, и тогда уж ничего хорошего ему, рабу Федору, ждать и не надо
Кончилось это тем, что, наслушавшись до одури наставлений и советов матери, Федька однажды утром, когда в комнате никого не оказалось, собрал со всех углов иконы и одну за другой покидал их в печку, предварительно выколов шилом глаза каждому святому. Горели иконы хорошо, лучше, чем дрова. Дрова всегда звонко стреляли, а иконы только гудели со свистом, пламя из них хлестало так, словно они были начинены внутри огнем. Горящие доски коробились, и казалось, что это святые корчатся в огне. Корчатся, наверное, так же, как те самые грешники в аду, о которых столько говорила мать.
Пистимея вошла в кухню, когда Федька старательно выковыривал глаза у красивой богородицы Марии на последней иконе. Вошла, да так и осела у порога. Задохнувшись, закрыла лицо руками. Потом кинулась к печке, схватила кочергу, стала выгребать коробившихся на огне святых. Федька улыбался, потому что спасти их было уже невозможно. Потом закашлялся полусгоревшие доски густо дымились на шестке, забив всю кухню вонючим, непродыхаемым чадом.
Вот теперь-то Устин, вернувшись домой, не бросил ремень до тех пор, пока Федька не потерял сознания.
Когда мальчик очнулся, он тотчас услышал ласковый и печальный голос матери:
Ничего, сынок Отцу заплатил, а Богу замолишь Жизнь долгая, проймешь смирением нашего Господа. Велика ли капелька, а кремень точит. Оклемался вот и первую силу потрать на сотворение креста святого
Крест сотворять Федька не стал и закрыл глаза.
Несколько дней он пролежал почти без движения на кровати лицом вниз. Пистимея беспрерывно накладывала ему какие-то примочки.
Потом Федька начал понемногу вставать. Целыми днями он молчаливо сидел у окна. Смотрел на потемневший под мартовским солнцем снег, на играющий светом Марьин утес, на густо индевевшие по утрам верхушки кедров.
Ну как, сполна получил или не хватило? спросил однажды отец, когда сын снова начал ходить в школу.
Федька ничего не ответил.
Язык отсох, что ли?! взревел Устин. Я вроде другое место тебе расхлестал.
Отойди от меня лучше, тихо попросил Федька.
Устин с изумлением, пугливо глянул на Пистимею. В голосе сына не было того страха, а главное, той покорности, которой он ожидал, на которую рассчитывал.
Устин еще покрутил головой и, так и не сказав более ничего, вышел в другую комнату. Вышел торопливо, точно забыл там что-то.
Вскоре Пистимея притащила домой откуда-то целый ворох новых икон. Каждую старательно протерла мягкой тряпочкой. Федька, поджав губы, молча наблюдал за ее работой.
Но, к его удивлению, мать не стала развешивать иконы по углам. Несколько дней она ходила по комнате, вздыхала о чем-то, а потом собрала их, сложила в сундук, со звоном щелкнула замком и села на крышку.
Это что же каждый раз, как молиться, будешь вынимать их? спросил Устин.
Да нет, Устинушка. Открылось мне Бог-то не на иконах должен быть, а в душе жить.
Точно так баптистка Марфа Кузьмина, кажись, говорит В их, что ли, веру перекрашиваешься?
Слово-то какое, тьфу! обиделась Пистимея. Веру можно постичь да проникнуться ею А перекрашивают полы только.
Федька ничего не понял из их разговора. Он подумал: мать прячет иконы в сундук потому, что опасается, как бы опять не очутились они в печке.
Перестала мать и креститься. Во время молитв она становилась теперь просто на колени и поднимала голову к потолку.
В апреле, когда на Светлихе начал потрескивать и крошиться лед, Федька приготовил небольшой мешочек, положил туда две булки хлеба, кусок сала, несколько луковиц. Насыпал в тряпочку соли, завязал и тоже положил в мешочек. Все это спрятал во дворе, под навесом, прикрыв кучкой соломы.