«Ваша щедрость подтверждение латинского изречения «Бесценен дар, предваряющий просьбу».
Но это еще не конец истории. Очень хотелось отыскать цветаевский кофр, подаренный ею семье Айкановых. До 1981 года он хранился у Митрофана, а потом Анна, его сестра, забрала сундук к себе. Но в 1998 году Анна подарила его Наташе и Сергею Антоненко, которые увезли его в Бретань. И вот, совсем недавно, в 2018 году, благодаря посредничеству служащих библиотеки Тургенева и готовности Флорана отправиться не только в Бретань, но и на край света ради любимого поэта, сундук, 80 лет спустя, вернулся в свой дом, на «чудную каштановую улицу».
Рядом с Ванвом, в Исси-ле-Мулино, проживает внучка Михаила Порфирьевича Айканова Ляля, в замужестве ставшая Пастернак. Вот такое необыкновенное совпадение с фамилией классика Бориса Леонидовича. Марина Цветаева знала Лялю, дразнившую её сына Муркой, ещё ребёнком. В настоящее время Ляля Пастернак единственный свидетель жизни Цветаевой во Франции. Ей навсегда запомнился характерный голос Марины Ивановны. Будучи уже взрослой и увидев в телевизионной передаче Анастасию Цветаеву, Ляля была поражена близнецовой схожестью голосов сестёр. Ведь в дедушкином саду, под каштаном, она много раз слышала, как Марина говорила на закате свои стихи. Именно говорила, а не читала, и тогда все удивлялись: ну, как раньше мы не догадались, как сами не нашли. Ведь это так просто, но гениально!
В семье Айкановых стихи писали все, но декламировать в присутствии Цветаевой отваживался только Митрофан. Марина в строгой задумчивости курила, как бы вслушиваясь в себя, а Митрофан с драматическими жестами и слезами на глазах читал свои стихи, вызывая звонкий смех Ляли. Родители, сердясь, отправляли её в дом, что конечно, расстраивало ребёнка. Марина позволяла девочке поиграть на её большом сундуке (152 x 55 cm), который притягивал детское любопытство и возбуждал желание заглянуть внутрь. Но чтобы открыть его тайну, необходимо было поднять массивную крышку-сиденье, покрытую зелёным бархатом, на что у ребёнка не хватало сил. Тогда Ляля взбиралась с ногами на ласковую зелень потёртого велюра и рассматривала «волшебные» картинки. Так она называла открытки, выпущенные во Франции к всемирной выставке 1900 года, с изображением мира будущего мира 2000 года. Больше всего её привлекало изображение двух хорошеньких девушек, находящихся в разных городах, но говорящих и видящих друг друга с помощью чудодейственного зеркала. Так, век тому назад, был предугадан скайп. В то время Ляля и не подозревала, что, повзрослев, будет тоже пользоваться такими «волшебными» штучками.
Цветаева никогда не сюсюкала с детьми, а говорила с ними, как с равными, отменяя «тормоза слов». Ляле запомнилась её прямота и её голос, долго оставляющий какое-то послевкусие. Она ещё не понимала, что строгость Марины, её требовательность это не вредность, а забота, чтобы душа сбылась.
Торжественный весенний аккорд радостного цветения и душистости каштанов привлекал в айкановский сад гостей: Зинаиду Владимировну Кохановскую и её дочь Нину, которых Цветаева знала ещё по Москве. Они жили неподалеку и частенько забегали на гостеприимный самовар Михаила Порфирьевича, бывшего юриста, судьи, а во Франции ставшего сторожем. Он говорил об этом в шутливой форме, стараясь поднять настроение окружающим, но всем была понятна его боль и тоска, все одинаково тяжело тянули эмигрантскую лямку жизни. Михаил Порфирьевич обладал замечательным голосом, но самое удивительное, что на все случаи жизни у него находилась подходящая песня. «Кузнец рифм», Митрофан подпевал верно и сильно, тревожа медовые лёгкие ароматы неистово цветущих каштанов. Тогда его мать Антонина загоняла всех в дом и садилась за фортепиано: петь так петь с музыкой! В этих весёлых посиделках Сергей Эфрон никогда не участвовал.
Завораживающий аромат весны, тепло, текущее в дом, пустячок синего неба над головой, влекли быстроногую Марину в нежную зелень близлежащего леса. Составляла ей компанию в «фиалковый» поход Зиночка Кохановская. К разговору Марина даже «не прикасалась». Может быть, в чаще леса отпускала свои мысли в свободное плавание? Её взгляд утонченного наблюдателя «сверлил» таинственную нежность молодой листвы зеленые кружева. У неё было острое ощущение красоты природы, звериное чутьё лесного уюта. У Зины создавалось впечатление, что Цветаева с облегчением обернулась бы цветущей липой, чтобы одаривать душистым чаем эмигрантов, потерпевших Россиекрушение, живущих в ненадёжности и неустойчивости, в нужде телесной и духовной, сумевших ещё сохранить прямую осанку веры, но потерявших надежду. Марина расточала себя без меры, не наполняла, а переполняла сердца любовью. Незнакомым она могла бросать вопросы в душу, проверяя, глубока ли она. Так она бросала камешки в глубокий колодец в саду Айкановых, долго вслушиваясь в далёкий, гулкий всплеск воды. Вольно дышалось в лесу поэту. Чуткая как зверь, впитывала Марина музыку природы, записывая её не нотами, а стихами.
Фиалки, дар леса, Марина не оставляла дома, они предназначались для её собрата по перу, такому же эмигранту Генриху Гейне, покоящемуся на Монмартском кладбище. Гейне принадлежал к тем, кто с лёгкостью создавал себе врагов, а верных друзей не находил. Марина, владеющая немецким языком, с малых лет восхищалась переводом А. Блока «Лорелеи». Эта старая легенда соединила воедино двух «божественных», любимых ею поэтов. Любопытно, знала ли она, что девятнадцатилетний Максим Горький, пытавшийся застрелиться, оставил предсмертную записку следующего содержания: «В смерти моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце»!
Несомненно, Цветаевой повезло, что её окружали сердечные интеллигентные люди, понимающие её стихи как строки, написанные болью и кровью сердца, страстью и совестью, безмерной любовью. Ей никогда не было в полной мере хорошо. В ней жило какое-то глубокое ожидание, вслушивание. Айкановы видели, что Марина в высшей степени чувствительна, без внутреннего покоя, прислушивающаяся к своим движениям души, неведомым окружающим. Предчувствие особой судьбы Цветаевой иногда тяготило присутствующих, и тогда Митрофан произносил молитву древних греков: «Да удвоится и утроится всё прекрасное», вызывая невольную улыбку Марины. В это время она работала над очерком «Мой Пушкин» (1937 год) психологическим этюдом детского восприятия пушкинского творчества, очерком исповеди, прозой прозрения. Естественно, иногда её «прорывало», и Марина рассказывала о «своём» Пушкине: «Нас этим выстрелом всех в живот ранили». Потрясающая власть и мощь её «внутреннего горения» приводили в дрожь окружающих, создавая впечатление, что она может всё, чего захочет. У неё был как бы новый орган восприятия мира, она видела все несоответствия жизни, конформизм, притворство и расширяла судьбу поэзии, сотворив пронзительные, как стрелы, строки. А её умение сказать «нет» всему общеобязательному и признанному обрекало её на одиночество и лишение всего, кроме своих мыслей и стихов. Иногда её раздражали ритуальные русские романсы, нескончаемый караван разговоров и вздохов о России. Тогда она отчетливо повторяла свою знаменитую фразу: «Не быть в России, забыть Россию может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри тот потеряет её лишь вместе с жизнью». Даже если Марина могла нести в себе чудовищную сумму страданий, она оставалась солнечным поэтом, приветствующим утреннюю зарю и вмещающим горизонт тысячелетий до и после себя.
Может быть этот айкановский садик, пропитанный лаской и нежностью, наполненный душистостью цветущего каштана, увы, уже срубленного, напоминал Марине благоуханную Тарусу, погружал её в мир воспоминаний и счастливых фантазий. Ей нравилась древняя киргизская фамилия Ай хан (Айканов), означающая Светлейший хан. Внук Михаила Порфирьевича, потомок светлейшего хана, Сергей, в свои семьдесят лет всё ещё грустит о своем друге детства, срубленном каштане, к которому его часто привязывали на длинной верёвке, словно собаку, чтобы он никуда не убежал, как уже однажды случилось.
Своё сорокапятилетие Марина встретила пирогом с яблоками из айкановского сада и тяжёлым сердцем. Муж и дочь уже уехали в Москву, и она осталась одна с сыном, с которым не было взаимопонимания. Был у неё ещё талисман, привезенный из России любимая икона 18 века, размером с большую книгу. Видели эту икону многие, даже есть упоминание о ней в письме, написанном Анне Тесковой 12 июня 1939 года в день её отъезда с сыном в Советский Союз. К сожалению, никаких описаний самой иконы не осталось вот такая загадка ХХ века, а так хотелось вернуть её, или хотя бы копию, в цветаевскую квартиру в Ванве.
Многие цветаеведы предполагали, что любимой могла быть икона Георгия Победоносца, в честь которого родители назвали своего сына. Другие допускали возможность, что любимой могла быть икона, перед которой в 1912 году венчались Марина и Сергей. Всё разумно и логично, но Цветаева непредсказуема, значит надо положиться на интуицию. Наверное, у каждого в детстве были такие случаи, когда ночью, во сне решались задачи, писались стихи, а Менделееву подсознание подсказало его знаменитый периодический закон химических элементов. Но проходило время и ничего. Неужели все волшебства затерялись в детстве?
Однажды приехала из Москвы поэт Галина Балебанова. Свои стихи, посвященные Марине, она с чувством читала в цветаевской квартире Ванва, а её муж Андрей снимал репортаж для «Русского мира». Гостеприимный Флоран с энтузиазмом рассказывал гостям историю квартиры, изменившей его жизнь, превратив его в русофила и цветаеведа. Я подошла к серебряному камину. Не удивляйтесь, он действительно покрыт серебряной краской. Может быть, в честь цветаевской склонности к серебру, а может просто, как говорят французы «cache-misère», т. е. лифтинг прогоревшего, отпылавшего старика-камина, ставшего безобидной декорацией. А раньше он гудел ярким пламенем, жадно пожирая архивы Цветаевой, «куски её жизни», которые она не могла, по известным причинам, взять с собой в СССР.