Дина Шехур
Sophie
Sophie, Sophie, maman t'a demandé de venir la voir.1
Я подняла глаза глянув на егозу Марию, Машеньку, как мы ее именовали между собой, положила книгу на подлокотник кресла, встала и поправила замявшуюся юбку. Мое утреннее платье было нежно бежевого цвета, с высокой талией, свободным, легким. Но была одна особенность: при сидении (особенно, как я любила читая книгу) подворачивался подол и ткань сильно сминалась. Маман, очень внимательная к моему внешнему виду и пеняющая мне на мою рассеянность, вполне могла бы меня строго отчитать за эту оплошность. Стараясь держать спину прямо, не спешить, не семенить ногами я прошла к маман в спальню.
Она сидела у окна в своем любимом враппере. Отороченном ярко-рыжим стеганным материалом по рукавам и подолу, и с рисунком в нежно-рыжий цветок, серые переплетающиеся ветви на которых видны то тут то там маленькие зарянки, на остальной материи. С белой шнуровкой на груди. Вот именно на эту шнуровку я, по привычке, уставилась одновременно делая почтительный реверанс и произнося (конечно же на французском):
Доброе утро, мама. Как вам спалось?
Софи, если моя мама выдала с утра именно эту производную моего имени, значит можно расслабиться. Подумала я в тот момент. Зря, конечно. Если б я знала, бежала бы, безобразно подняв сминающийся подол и вульгарно обнажив свои тонкие худые ноги.
Но, увы, в тот момент я расслабилась. И даже улыбнулась.
Одевай, этот невообразимый кошмар, который тут, уже даже приличные дамы, называют платьем, продолжала моя мама, явно намекая на мое любимое, жутко модное платье и продолжила указание, сейчас мы с тобой поедем в одно место, веди себя прилично, язык держи за зубами и если зададут вопрос, отвечай тихо и кратко.
И, как обычно, отвернулась к окну, давая понять, что аудиенция окончена.
Я выдала легкий реверанс ее затылку, верней даже высокой спинке кресла, и тихо вышла из спальни. Стараясь не семенить ногами, не ступать на пятки, держать легкость в походке, я направилась в свою комнату.
Этот дом был значительно меньше, чем наш в России: и фамильный в Петербурге, и старинный в Москве, не говоря уж про огромное имение под Калугой. У папа еще было три имения, но я в них не бывала ни разу. Когда папа был еще жив, и во времена нашей жизни в России, ему приходили письма из имений от управляющих. И они с мамой закрывались в папином кабинете и, как говорила маман: подбивали доходы. В это время полагалось вести себя тише воды, ниже травы. Даже, когда появилась маленькая Машенька, ее нянюшка уносила подальше, а летом, так вообще уводила гулять в парк.
Уезжали из России мы в спешке. Папа говорил, что это не надолго и «все еще вернется на свои круги». Маман строго поджимала губы и качала головой, как бы не соглашаясь, но в слух своих соображений она не высказывала. Во всяком случае при нас. Нянюшка с Машенькой до сих пор считают (прожив в Париже уже почти два года), что еще немножко и мы вернемся домой. Моя гувернантка, мадмуазель Ирен, сбежала от нас едва услышала, в прошлом году, что в России революция. Маман, поджимая губы, сказала: «свободу почуяла». Папа уже тогда был плох, его замучила чахотка. Весть он принял стоически, но через две недели скончался. Маман была вся черна и не от одежды, а от горя. Именно тогда я вдруг увидела, как она его любила. Я уже в то время, семнадцатилетняя, казалось бы взрослая барышня, вдруг поняла, что она и любила-то только папеньку. Нас она так не любила. Сначала я вдруг ощутила жуткую обиду, ведь я всю свою жизнь, смотрела в ее глаза, слушала ее упреки, выполняла все ее прихоти, только бы получить хоть каплю материнской ласки и любви. Но увы. Ее любви хватало только на одного. Когда Машенька была маленькой, маман иногда ей читала вслух. Машуля, обыкновенно, сидела на полу и распахнув свои голубые глазенки, затаив дыхание слушала. И я четко видела, что даже ей, малышке, так не хватает материнской любви и ласки. Потом я махнула рукой и стоически принимала ее упреки. Только папа любил нас и баловал.
***
Когда жили в России устраивал нам детские потешные праздники, задаривал подарками на именины и Новый год. Ах, какую он нам выправлял елку. Из леса, самую пушистую, самую высокую, до потолка. Ставили ее в зеркальную залу, украшали бархатными бантами, бумажными хлопушками, золотой звездой ивифлиемской. А какие были ватные барашки прелесть. Золотом покрытыми рожками, палочками ножками и пастушок бумажный с веточкой посохом. А мое первое бальное платье. Оно было божественно. Именно божественно в стиле греческих богинь, с высокой талией, как и следовало в моем молодом возрасте (ужас, прошло уже почти больше трех лет), мне было практически пятнадцать. Платье было длинным, цвета слоновой кости, с золотой вышивкой по подолу, вороту и линии талии. На плечах скреплялись тонкой тесьмой и руки были (о ужас) голыми, на плечи накидывался в тон платью газовый шарф. Туфельки были необыкновенно узенькими, легонькими. Я протанцевала в них почти весь праздник. Мои милые тетушки Елизавета Николаевна и Анна Сергеевна, все подшучивали надо мной на балу, но постоянно следили, чтобы меня приглашали на танец и я не сидела безучастно. Маман, по своему обыкновению была с Марией Федоровной. Та все время посматривала на меня и улыбалась мне подбадривая. Маман тоже улыбалась, но взгляд ее был безучастен. Мы уехали, как подобало нашему положению уже за полночь. У меня от танцев кружилась голова, все тело горело от не отпускающего ощущения объятий. Сквозь ткань я чутко чувствовала каждое прикосновение чужих рук. От воспоминаний я вспыхивала маковым цветом. Папа смотрел на меня любящим взглядом и все выпытывал (в его любимой манере): «ах, мон шер, вы наплясались? Отвели свою волнующуюся душу?». И я, захлебываясь, спеша поделиться и даже перебивая саму себя, пыталась ему поведать о танцах, о своих чувствах, о впечатлениях, о молодых мужчинах, оказавших мне честь пригласив меня, о великолепии залы, о расписных потолках и золоченых зеркалах, о красоте ее высочества (безумно меня впечатлившая и весело отплясывавшая рядом со мной), о жутко смешной (но, о ужас, пошлой шутке) услышанной от группки кавалеров облаченных в военные мундиры. Папа весело смеялся над моими потугами рассказать все и сразу. Как он был хорош. В своем расшитом камзоле с золотом вышитыми погонами с вензелем и короной, с крученым аксельбантом который пристегивался под правым погоном специальным хлястиком из красного приборного сукна на пуговицу, находящуюся под нижним краем погона. Передний (более короткий) плетеный конец аксельбанта прикреплялся серебряной ниткой к третьей пуговице кителя, а задний плетеный конец на вторую пуговицу кителя. В петлю на аксельбанте продевалась рука. Истинный князь.
***
От воспоминаний слезы навернулись на глаза. Я украдкой смахнула их. Одевалась я сама. Маман, после исчезновения моей гувернантки, пыталась найти ей достойную замену, ну или хотя бы молодую горничную, но увы в Париже с этим были проблемы. В Париже вообще кругом были проблемы. Первый год папа очень переживал, что перевез нас, как он называл: «из огня да в полымя». Но, мы обосновались почти на окраине и доносившиеся до нас ужасные звуки военных действий были редки. А почти через год, когда папа слег, и вообще прекратились.
Выезжали мы редко, на моей памяти один раз посетили дом таких же как мы сбежавших из России мамину знакомую. Но уже через неделю узнали, что они съехали в Америку. Папа тоже пробивал этот вопрос, но, увы, не успел. А маман говорила, что будет жить в той стране, где похоронен муж. Еще мы, всего два раза, выезжали в магазин-ателье. Остальное необходимое доставали, с огромным трудом, рядом с домом.
Маман ждала меня у входной двери, от нетерпения помахивая перчатками зажатыми в руке. Я уже было открыла рот извиниться за задержку (в самый неудобный момент лента завязок шнурок моих новомодных ботинок порвалась, а я металась искала, целых пятнадцать минут, новые шнурки). Но маман только хмуро глянула на меня и махнув рукой поспешила на выход. Я понуро двинулась за ней.
Возле входа, у ворот нас ждал подрагивающий (видимо от нетерпения) автомобиль.
Шофер открыл дверцу и маман, приподняв подол своего черного траурного платья, грациозно села на заднее сиденье. Я (помня мамину головомойку) дождалась, когда шофер мне откроет и придержит дверь. И стараясь подражать маман, приподняла юбку и выпрямив спину попыталась аккуратно сесть на сиденье рядом с ней. Сказать, что у меня так же элегантно не получилось, это не сказать ничего. Я с грациозностью бегемота ввалилась в салон автомобиля и рухнула на сиденье. Маман прикрыла глаза и издала осуждающий вздох. Лучше бы отругала. Этот вздох не сулил ни чего хорошего.
Ехали мы молча. Я вся извелась понимая, как мне достанется. А потом загляделась в окно и успокоилась. Еще через полчаса меня стало укачивать и я задремала. Сколько мы ехали я не знаю. Проснулась я от толчка в бок и от неожиданности подпрыгнула и больно стукнулась о раму двери. Машина остановилась и шофер выбежал открыть дверь маман, а потом и мне. Выйти у меня получилось гораздо аккуратней.
Дорожка под ногами приятно шуршала. Мы шли по ней от самых ворот. Дом был высок, с башенками, выглядел волшебным замком принцессы. Я разглядывала его и чувствовала, как ухает сердце в груди. Мы поднялись по высокой, каменной лестнице и маман, одернув платье, постучала большим железным кольцом по массивной дубовой двери.
Дверь тихо открылась и высокий пожилой мужчина в темном сюртуке открыл нам.
Княгиня Кашина, гордо представилась моя мать. с дочерью.
Мужчина кивнул, пропустил нас вперед. Проводил в большую светлую комнату. Указав на кресла, все так же тихо вышел.
Я послушно сидела в кресле и разглядывала комнату. Она впечатляла. Полы инкрустированы цветными плашками из которых складывался затейливый узор. На стенах новомодный рисунок: пионы и золотые вензеля. Картины в золоченых рамах. Большой камин, отделанный светлым мрамором, и овальный стол выдавал в этой комнате гостиную. Над столом поражающая воображение газовая люстра. Сверкающая и искрящаяся. Она просто заворожила меня. Мне чудилось, что ее искристость мне что-то напоминает. И казалось, что вот-вот и я пойму, на что же она походит. Но тут раскрылась дверь в комнату и вошла высокая, тонкая, хрупкая женщина. Пока она проходила в дверях в темноте, мне показалось, что она молода. Но когда она подошла к полосе света я увидела, что все ее лицо испещрено морщинами. Она оказалась очень старой. И страшной. Ее лицо, мне показалось, хищно вытянулось. Но через секунду, она уже обаятельно улыбалась и приветствовала мою привставшую с кресла мать. Я тоже привстала, как велели правила этикета, приветствуя женщину гораздо старше себя. По движению своей матери, по тому на сколько она приподнялась, я поняла, что пожилая женщина положением ниже нашего. Старуха села на диван напротив матери и они завели ни к чему не обязывающий разговор: о погоде, о сложности найти хорошую прислугу, о трудности приобрести достойное платье и о, да, об этой ужасной современной моде.
Все было расписано, как по нотам. Как только было произнесено последнее слово дверь снова отворилась и в комнату вошел все тот же мужчина толкая перед собой столик. Он был сервирован на троих. Чай мы пили с великолепными круассанами. Я накинулась, как голодная. Но поймав взгляд матери, поняла, что делаю все не так. Оглядела себя сижу вся в крошках. Ужас. Я нервно сглотнула, положила на край блюдца недоеденный кусок и взяла чашку в руку. Думая только о том, какую головомойку маман мне сегодня устроит. И пропустила вопрос пожилой дамы обращенный ко мне. Маман закатила глаза. Все. Неделя бойкота мне обеспечена.