Колеблющийся свет свечи слабо освещал хибарку с одним столом и стянутым проволокой стулом. На стене, повыше оконца, была сделана большая полка, куда профессор складывал, найденные на свалке, книги. Он всегда ворчал, когда находил то или иное раритетное издание и говорил, что люди сходят с ума, выбрасывая на свалку книги, что им нет цены. Остальное место в хибарке было заставлено планшетами, сделанными из картонных коробок. Это эскизы Крокыча. Если же отодвинуть на стене почти незаметную картонку, то за ней откроется небольшая ниша. В нише лежат две стопки листов бумаги это рукопись Вениамина Павловича. Одна стопка черновой вариант, а другая беловик.
«Интересно что же он пишет?» спросите вы. Поверьте мне на слово, что не может солидный учёный, историк, искусствовед, этнограф просто прозябать на свалке и не вести по мере сил и возможностей никакую научную работу. Эти рукописи в нише плод размышлений профессора, это самое ценное, что у него есть в этой жизни. Нишу для профессора устроил Крокыч, после того как Сима, застав Позолотина за рукописью, со словами «Это тебе не Рио-де-Жанейро», выхватил листы, порвал их в мелкие клочки и бросил в лицо растерявшегося профессора. Причём здесь Рио-де-Жанейро никто не знал. Наверное, Сима и сам не объяснит этого изречения, но автору мнится, что Сима представляет город Рио-де-Жанейро неким на земле раем. Только вряд ли он в нём когда-либо был.
Из сказанного же нельзя делать вывод, что Сима совершенное ничтожество и что в его сердце нет ничего святого. Как правило, напившись водки, он садится на пол своего вагончика или на мусорную кучу и, обхватив голову руками и раскачиваясь, начинает протяжно издавать один звук, похожий на плачь. «Ы-ы-ы».
Надо сходить, как всегда говорит в такие моменты профессор, слыша Симин вой.
Не ходите, обычно жёстко отвечает Крокыч, повоет, повоет и бросит; не первый раз.
Не могу, у человека душа плачет, как всегда отвечает художнику Вениамин Павлович и направляется к двери, говоря на ходу не клоп же какой, а человек. Душа его у зла в затворницах пребывает, а её бог создал.
А по мне он хуже клопа, парирует Крокыч. Клопу простительно, он не понимает того, что кровь человеческую пьёт, а этот И вы тут ещё со своей жалостью Не понимаю и дёргает плечом.
Но Вениамин Павлович всё равно в такие минуты уходит к Симе, садится около него и начинает говорить ни к кому не обращаясь; говорит про культурные слои, про исчезнувшие цивилизации, про Христа и человеческую вечно живую душу. Профессор рассказывает, а Сима, сжав зубы и, раскачиваясь воет. Иногда он бросает выть и, в упор глядя на профессора, бросает: «Не надо про цивилизации, хрен с ними ты мне лучше про Му-му скажи За что собачку утопили?.. А?.. Зачем!?.. безвинное существо сволочи все сволочи Это мы звери, а они люди Ы-ы-ы
Сима всегда выл, крепко стиснув прокуренные желтоватые зубы, отчего лицо его принимало страдальческое выражение. Кончалось это всегда одним и тем же. Бросив выть, Сима всегда, как после пробуждения, устремляет взгляд на профессора и кричит: «Сволочь Ненавижу и цивилизации все твои ненавижу и тебя ненавижу. Да что ты!!! Я себя ненавижу-у!», и начинает бить себя в грудь кулаком, после чего падает, скрежещет зубами и затихает, а профессор уходит к себе, ложится на кровать и тоже, глядя в потолок, начинает вздыхать и вслух рассуждать о несовершенстве земного мира. На это художник реагирует всегда одинаково и без какой-либо иронии.
Что, убедили мразь сволочью не быть?
Зря вы так, выслушав Крокыча, говорит профессор. Ему больнее чем нам.
Это отчего же?
Наши тела, хоть и в яме, но свет Божий видят, звёзды на небе, а его душа во тьме мается, но и она в часы смятения способна к состраданию.
Кому же интересно она у него сострадает? с скептическим прищуром спрашивает Крокыч.
Герасиму Кому ж ещё? Ему эта история в детстве видно сильно в душу запала. Вот ему он и сострадает Герасиму и его собачке Му-му. Уточнил Позолотин. Если человек хоть кому-то сострадает, значит, он не совсем потерянный, хотя до пропасти один шаг, и может даже висит над ней, судорожно вцепившись в какую-нибудь палку, а он вцепился в этот рассказ про Му-Му и рассказ Тургенева его удерживает.
Сомневаюсь глюки, наверно, пьяные
Это не глюки, Ваганович, это душа обделённая любовью плачет. Без любви никто на земле не может жить, даже самый отпетый мерзавец. В такие минуты я в Симе человека вижу. Только в такие минуты его душа милосердие принимает, а в другие это же человеческое милосердие жжёт его как калёным железом, что за это милосердие он и убить может, потому как оно ему ненавистно.
Почему ж ненавистно? спрашивает, пытаясь понять друга, художник.
Изобличает оно человека, его противление мироздателю показывает В такое время человек становится хуже зверя лютого, весь мир убить готов в ненависти своей
Такие споры продолжались каждый раз, с одним и тем же концом оба ложились на свои скрипучие ржавые кровати с повизгивающими растянутыми пружинами, тушили свечу, так как в их хибарке электрического света не было, и долго ворочались, издавая вздохи и непонятное бормотание.
Велик русский человек в кротости своей. Многое вмещает это слово, но многого и не вмещает, потому, как не достаёт ему полноты, чтобы вместить в себя, то принижение своих сил и достоинств, на которое способна только русская душа. Ан, смотришь, другой народец пухнет от высокомерия, стелет под себя газетный лист, чтобы быть хоть на малую толику выше и уже смотрит с презрением, и уже мнит себя чем то, высоким и недосягаемым. И невдомёк ему в гордой ущербности своей, что не рассмотрел он гору, уткнувшись в неё носом, и не увидел он, сидя на острове, океан с многоэтажными волнами. Как огромен океан, так и необозрима русская душа. Ибо только в чрезмерно великом океане, есть сверхглубокие океанские впадины, в которых укрощается буйство океанских вод, равно, как успокаиваются и врачуются силы души в принижении своём. Ибо, как из океанских впадин затем поднимаются водяные глыбы неимоверной величины и силы точно так же поднимается и возрастает дух русского человека, заживо закопавшего себя в презрении к своей немощи. И, вот уже радуются о похоронившем себя, нетерпящие его, и пляшут самозванцы на его могиле, и уже положили огромный камень, придавив место, и уже ставят столы, чтобы отпраздновать долгожданное событие. И невдомёк тлетворным, что как, напитавшись соками земли, разверзается закопанное семя и, произрастая, рушит все преграды на своём пути, и никто не может остановить этого движения, так происходит и с русским человеком в восставании его. Вот, уже вздыбился евразийский материк, давая проход великому и незнаемому. Рассеклись молниеподобно степи, раскололись словно ореховая скорлупа вечные горы, разорвались голубые жгуты рек, пресеклись, низвергающиеся со скал, водопады. С испуганным удивлением смотрит всё живое на происходящее, не имея возможности дать должной сему оценки. И произрастает из материка русский дух, и достигает неба, и сторонятся звёзды, чтобы дать проход исполину. И если б жили люди в других галактиках и мирах, то и они не смогли бы не увидеть возрождения русского человека. Звёздный народ, космическая его душа, необъятно его сердце; безмерна, велика страна Россия, в которой он живёт. Радуйтесь, люди, ликуйте, знающие его народы и трепещите, высокомерные.
Глава 2. Незваные гости
Пока Крокыч спал, а Позолотин ворочался на своём соломенном матрасе, пытаясь забыться, в городе, на улице Большая Горная, что тянется от моста через Волгу, до самого Сенного базара, в большом старом доме, крытом красной черепицей, с полуподвальным помещением и слуховым окном на крыше, происходит не менее значительное событие. Да-да. Это событие, может быть, даже важнее эпизода на мусорной свалке и рассказ надо было начинать с него, да зацепила меня профессорская судьба, не удержался. В общем, к Позолотину и Крокычу мы ещё вернёмся, и не раз, так, что ничего страшного не произошло, другие события заслуживают не меньшего внимания.
Вокруг дома на Большой Горной улице сгустились сумерки. А если быть абсолютно точным, то не на самой улице, широкой и длинной, а в закоулке, примыкающем к Большой Горной и граничащем с Глебучевым оврагом. Этот тупичок с одноэтажными домами убирает дворник Никита, который он важно называет двором, потому как столпившиеся здесь домики и образуют этот своеобразный двор, где не только все люди друг друга знают, но и кошки, и собаки тоже. Посреди этого закоулка-тупичка стоит столб, на котором висит и светит, засиженная ночными обитателями, электрическая лампочка. А за абажуром лампочки сразу начинаются сумерки. Только здесь, среди мало-мальски освещённых домов, они не столь густы как на свалке и жёлтые световые пятна на земле от отворяющихся дверей совсем не похожи на грязных световых жаб, а более походят на нечаянно пролитое у дверей топлёное с хрустящей корочкой молоко. Это молоко при закрывании двери быстро слизывается с земли вечерними сумерками, похожими на серого пушистого котёнка. И не успеет дверь закрыться, как шмыгнёт непоседа в последнюю секунду за порог и, изумляясь его прыти, удивлённо промурлыкает коваными петлями дощатая дверь.