Разгоряченный упражнением, Z с трудом удерживал внимание на втором языке (дубину иной раз приходилось просто вырывать у Ребенка из рук), и потому неродные языки с целью лучшей успеваемости приходилось постоянно менять местами, а дубины уменьшать в размере и весе, следя за тем, чтобы царственный ученик по возможности не приходил с ними на занятие, пугая носителей языков, видевших в этой детской взбалмошности едва ли не объявление войны странам, из которых они прибыли, Всевидящий поджопник успокаивал как мог всполошившихся учителей, говоря, что «наше государство мирное, а обширность его вовсе не следствие завоеваний, а всегдашнее желание соседей стать его частью, желание, которому никогда не отказывали, что говорит лишь о широте души и гостеприимстве, никак не об агрессии, что до дубины, то она в данном случае всего лишь детская игрушка, не стоящая внимания взрослого», и ему верили, по крайней мере, так казалось, но взгляды, которые учителя иногда бросали на дубину, все же приносимую на занятие, все-таки серьезно мешали его нормальному течению, вероятнее всего, именно ее наличие не позволяло носителям языка увлечься и Всевидящий поджопник на этом уроке почти что не использовал песочные часы-пятиминутки диалоги редко превышали положенные даже обычным подданным тридцать секунд, педагоги часто уходили в грамматику, в длинные монологи-объяснения, похожие по тону на оправдания, мол, я ничего такого не имел ввиду и Вы, Ваше высочество, меня не так поняли, впрочем, тон этот замечал лишь Всевидящий поджопник делая заметки в расписании следующей недели, он, понимающе кивая, переносил данный язык на более ранее время, а Z скучал, искренне не догадываясь о причине смены методики, слушая пространные объяснения в пол уха, порой и вовсе засыпая, ускоряя тем самым начало урока шестого родной истории она всегда (здесь не было исключений) сменяла неродные языки, так как, несмотря на всю осторожность, негативного влияния их не удавалось избежать полностью (уйти от хотя бы толики страноведения при их изложении было невозможно), поэтому история отечества, правильно рассказанная, должна была выступить срочным и сильнейшим лекарством от вызванных неродными языками недугов (преимущественно психологических), ввиду особой важности предмета ее всегда без допуска иных лиц вел лично Всевидящий поджопник, он и только он обладал правом на историческую правду Z никогда за весь курс не слышал иных точек зрения, кажется, даже и не подозревая об их земном существовании.
История всякий раз начиналась с произнесения вслух клятвы правителя (время ее официально еще не пришло, но к этому нужно было быть перманентно готовым), которою Ученик поначалу повторял медленно и за учителем, но со временем, избавившись от его опеки, Он приобрел навык проговаривать ее так быстро, что слушателю она могла показаться растянутым звуком «М», произносимым нараспев, с неуловимыми для обычного уха смыслами именно так присяга согласно канону и произносилась при вступлении на престол, текста ее никто из нас не видел (согласно постановлению Дуры клятва не могла быть напечатана и передавалась устно от государя к государю через Всевидящего поджопника), а слышали мы то, что слышали ничего определенного именно в этом нам клялся каждый следующий государь, держа данное однажды слово, никто из них не посмел его нарушить, что было бременем тяжким, воистину царским, ведь «ничего» безмерно это «всё» и «вся», и Он обещал нам это, беря на себя и потомство свое долг заведомо невозвратный, взятый издревле без надежды когда-либо его отдать, и долг этот был сутью истории, излагаемой Всевидящим поджопником, который, связывая между собой с виртуозностью ювелира мельчайшие частички-факты, ни на миг не забывал, что «они лишь средство, и повернуть их в нужную в данный момент сторону не возможность, но обязанность, ибо история не есть факт, а то, как мы его увидели, с чем мы его съели, кому и каким образом мы о нем рассказали», вещал Всевидящий поджопник, незаметно для подопечного погружая Его в транс, и с этой минуты Z видел историю своей страны лишь в одном, единственно верном цвете, по больше части красном, «цвете крови», уточнял Поджопник, который нимало не пугал Z (еще одно доказательство происхождения), ведь она была в его власти Он решал, когда и зачем ей литься, и литься ли вообще, кровь была сутью власти, данной Ему, сутью нашей жизни и смерти, и только Позаправдашняя баба, произведя Его на свет, возможно, знала о крови больше, знала, но молчала, крутя обруч, она не произносила вплоть до следующих родов ни единого звука, и нам оставалось верить: Z, усвоив, что на самом деле произошло раньше, ведает, что происходит сейчас, к чему это приведет и чем закончится, а нам не нужно думать, не нужно измышлять свои мелкие истины перед истиной безмерной и необъяснимой.
Выйдя из исторического транса, Z без всякой паузы погружался в подытоживающий день родной язык (прочие предметы излагались по ходу дела на прогулках или даже за обеденным столом, а правоведение, например, и вовсе читалось как сказка на ночь), преимущественно состоявший из чтения и обсуждения текстов классических и современных, последние, еще не прошедшие проверку временем, отбирались Поджопником с особой тщательностью: он не только просматривал, но и пальцем отслеживал каждую строчку текста-кандидата (нельзя было ошибиться ни в одном слове), ведь единожды попавшие в уши Z тексты оставались в списке положенных к освоению (в том числе и нами) навечно и если исключались из него, то по вновь открывшимся фактам, касавшимся, собственно говоря, не текста, а жизни автора (правильной или неправильной, с точки зрения Поджопника) «неправильные» немедленно исключались из круга чтения, всякие напоминания о них (прямые или косвенные), в том числе и в текстах авторов «правильных», безжалостно вымарывались, образовавшиеся пропуски объяснялись когда несовершенством стиля, когда необходимостью экономии времени, мол, всего, Ваше Высочество, не прочитать, а здесь вот и здесь, пожалуй, можно и вычеркнуть не в ущерб остальному, текст в целом прекрасен, но есть частности, которые не отличаются высоким художественным вкусом, и потому Вам ли тратить на них время, и Z, как правило, не переспрашивал, а если вдруг и уточнял, что все-таки было в этих замаранных строчках, Всевидящий поджопник, говорил, что «книги эти испорчены самими авторами, их жизнью и последующими текстами, вышедшими за рамки дозволенного, не повторившими прежние опыты новым весомым благозвучием, они противоречат сложившемуся образу творца, что, выступая расширенной к смертным индивидуальностью, все же служит общему благу и не должен ради призрачного самовыражения и еще более призрачной художественной правды выходить за рамки, Вами установленные (Как? Мной?), именно Вами, пока что в лице Ваших предков, конечно, ибо и я, и Дура лишь отражение Вашего голоса, в силу возраста часто еще неспособного отделить покорную Вам истину от свободной от Вас лжи, но не беспокойтесь, Ваше Высочество, мы ведаем, кто Вам друг, а кто враг, кого следует слушать, а кого вычеркивать, порой полностью, с оставлением одного лишь имени (поверьте, нет ничего более страшного для этой братии, чем остаться в истории просто человеком, а не созданным ими текстом), все они, предавшие Вас, без малейшего исключения и поименно вносятся в списки для повсеместного и вечного олихования, которое не прервет никто и ничто (И я?), и Вы, Ваше Высочество, ибо проклятое Вами однажды проклинается навсегда, и даже если текст, согласно Вашей воле, вернется в общий доступ, пятно позора никогда не смоется с лица автора, оно останется с ним как клеймо преступника, однажды преступно решившего, что он больше, чем Вы, и потому имеет право на собственный, лишенный Вашего тембра голос».
На том Поджопник почтительно умолкал, дальнейший распорядок дня всецело зависел от Z порой он засыпал сразу, и тогда обед шел следом, в другой раз еда и сон менялись местами, здесь не было правила и никто не настаивал на особом порядке, хотя наставник и находил более верным второй вариант, однако прерывать царственный сон не решался даже он, и на то были естественные основания дневной сон для нас был своего рода культом, которому поклонялись все мы, от мала до велика, за редким исключением (в основном вынужденным) каждый из нас находил днем для сна хотя бы десяток минут, большинство не отказывало себе и в полноценном часе, неслучайно многие (особенно в Дуре) считали, что именно обеденный сон, а не что-то другое, объединяет всех нас, так как именно в это время царит неведомое в иные часы единение народа и власти, по той простой причине, что в это время и те и другие спят и если видят друг друга, то исключительно в страшных снах, которые днем настолько редки, что могут не приниматься во внимание как что-то существенное, неслучайно достижение «единство дневного сна вне сна» было центральной задачей государственной политики, передаваемой из поколения в поколение, задачей, над которой бились лучшие умы и все без исключения государи, задачей, тем не менее оставшейся несбыточной, маячащей где-то вроде и поблизости, но в реальности так далеко, что как ни беги, ни кричи не догонишь, не поймет, не услышит, а услышит помчится со всех ног прочь, ибо нет ничего более противоположного, чем государство и мы, люди, им управляемые, так что сойтись без всяких «но» и «как-нибудь» нам возможно исключительно в дневном сне, впрочем, и здесь виделось нам разное, и причудливые видения Избранников, наполненные возможностями (прямое следствие доходов и связей) и действиями (очень часто какими-то изощренными извращениями наркосексоалкогольного характера) никак не соотносились со снами средней статистики, где возможностей меньше (часто их нет совсем), а все извращения сводятся к нехитрым вещам вроде жены соседа да к рюмке выгнанного не здесь, а потому особо сладкого крепкого напитка, одно непереводимое название которого звучит как сказка, чудо, центр бытия.