Мамочка и смысл жизни. Психотерапевтические истории - Ирвин Дэвид Ялом 3 стр.


 Мне что-то не давало. Между нами как будто стенка была.

 Стенка? Хорошенькие вещи ты говоришь матери. Стенка. Я ее строила?

 Я этого не говорил. Только сказал, что стенка была. Я знаю, что отдалился от тебя. Почему? Не помню, мама, это было пятьдесят лет назад. Но я чувствовал: все, что ты мне говорила, было с подтекстом.

 Вос? Текстом?

 Я имею в виду то, что ты всегда была недовольна. Мне приходилось держаться подальше, чтобы ты меня не критиковала. Я в те годы и так-то себя не очень уверенно чувствовал и уж точно не нуждался в твоей критике.

 Почему это ты себя неуверенно чувствовал? Все эти годы мы с папой работали в магазине, чтобы ты мог учиться. До полуночи работали. А сколько раз ты мне звонил и просил тебе что-нибудь принести? Карандаши, бумагу Помнишь Эла? Из винного магазина. Ему еще лицо порезали во время ограбления.

 Конечно, помню, мама. У него был шрам во весь нос.

 Ну вот, Эл подходил к телефону и всегда орал на весь магазин: «Это прынц! Прынц звонит! А чего бы прынцу самому не сходить за карандашами? Ему не вредно размяться». Элу просто было завидно: ему-то родители ничего не давали. И я никогда и не обращала на него внимания, пусть себе. Но он был прав: я тебя воспитала как принца. Когда бы ты ни позвонил днем или ночью,  я бросала папу одного, даже если в лавке было полно покупателей, и мчалась на соседнюю улицу, к Меншу, в магазинчик «Все за 5 и 10 центов». И марки тебе были нужны. И тетради. И чернила. А потом и шариковые ручки. У тебя вся одежда была в чернилах. Ровно прынц И никакой критики.

 Мама, мы с тобой начали разговаривать. Это уже хорошо. Давай не будем друг друга обвинять. Давай попробуем понять друг друга. Скажем так: я чувствовал, что ты меня критикуешь. Я знаю, что другим ты говорила про меня только хорошее. Хвалилась мной. Но мне ты никогда ничего такого не говорила. В лицо.

 Игвин, с тобой тогда не так уж и просто было говорить. Не только мне всем. Ты все знал. Ты все читал. Люди тебя, скорее, немножко побаивались. Может, я тоже. Фервейс? Кто знает? Но вот что я тебе скажу, Игвин. Мне приходилось куда хужей твоего. Во-первых, ты про меня тоже ничего хорошего не говорил. Я вела хозяйство. Я тебе готовила. Ты двадцать лет ел то, что я готовила. Было вкусно, я знаю. Откуда знаю? Да потому что ничего не оставалось ни на тарелках, ни в кастрюлях. Но ты ни разу не сказал, что вкусно. Ни разу в жизни. А? Хотя бы раз сказал?

Я молчу и только все ниже склоняю голову от стыда.

 И вот еще что. Я знала, что за моей спиной ты ничего хорошего про меня не говоришь. Ты знал, что я хвалюсь тобой за глаза у тебя хоть это было. А я знала, что ты меня стыдился. Все время стыдился, и при мне, и без меня. Стыдился моего английского и моего акцента. Всего, что я не знала. И всего, что я говорила неправильно. Я слыхала, как вы с дружками надо мной смеялись Джулия, Шелли, Джерри. Я все слыхала. А?

Я еще ниже опускаю голову.

 Ты всегда все замечала.

 Откуда мне знать то, что написано в твоих книгах? Если бы у меня были такие возможности, если бы я могла ходить в школу, чего бы я только не добилась своей головой, своим saychel! Но в России, в нашем местечке я не могла ходить в школу туда пускали только мальчиков.

 Я знаю, мама. Я знаю, ты бы училась не хуже меня, если бы у тебя была возможность.

 Я приехала сюда с мамой и папой. Мне было только двадцать лет. Я шесть дней в неделю работала на швейной фабрике. По двенадцать часов в день. С семи утра до семи вечера, иногда до восьми. А за два часа до того, как идти на работу, в пять утра, мне надо было провожать папу к его газетному киоску у метро и помогать ему раскладывать газеты. Братья никогда не помогали. Саймон учился на бухгалтера. Хайми водил такси домой он не приходил и денег не присылал. А потом я вышла замуж за твоего отца и переехала в Вашингтон, и там до старости работала вместе с ним в лавке, и дом убирала, и готовила. А потом родилась Джин, с ней не было ни минуты забот. А потом родился ты. И с тобой было ох как непросто. А я ведь не переставала работать. И ты это видел! Ты знаешь! Ты слышал, как я бегаю вверх-вниз по лестнице. Скажешь, я вру?

 Мама, я знаю.

 И все эти годы я поддерживала твоих дедушку и бабушку, пока они были живы. У них ведь ничего не было гроши от газетного киоска. Потом мы открыли для дедушки кондитерскую лавку, но он не мог работать, ведь мужчинам надо молиться. Ты помнишь дедушку?

Я киваю.

 Что-то помню

Мне, наверное, года четыре или пять Многоквартирный дом в Бронксе, там пахнет кислым Я кидаю с пятого этажа хлебные крошки и шарики из фольги курам, которые роются во дворе Дедушка весь в черном, в высокой черной ермолке, клокастая седая борода в пятнах соуса, руки и лоб обмотаны черными шнурами он бормочет молитвы. Мы не можем общаться он говорит только на идише. Но очень больно щиплет меня за щеку. Все остальные бабушка, мама, тетя Лена работают Бегают весь день вверх-вниз по лестнице, в магазин, упаковывают, распаковывают, готовят, ощипывают кур, чистят рыбу, вытирают пыль. А дедушка и пальцем не шевелит. Сидит и читает. Как король.

 Каждый месяц,  продолжает мама,  я садилась на поезд, ехала в Нью-Йорк, везла им еду и деньги. А потом, когда бабушка была уже в доме престарелых, я платила за ее содержание и навещала ее там раз в две недели,  ты должен помнить, я иногда брала тебя с собой. Кто еще из родных помогал? Да никто! Твой дядя Саймон приходил раз в несколько месяцев и приносил бутылку «Севен Ап». А в следующий раз, когда я к ней приходила, я только и слышала что про дивный «Севен Ап» Саймона. Даже когда она совсем ослепла, она лежала и не выпускала из рук пустую бутылку из-под «Севен Ап». И я не только бабушке помогала, а всей семье моим братьям Саймону и Хайми, сестре Лене, тете Хане, твоему дяде Эйбу, которого я недавно привезла из России всем, всей семье, вся семья кормилась с этой shmutzig, грязной маленькой бакалейной лавчонки. И мне никто никогда не помогал. Никогда! И никто ни разу не сказал мне спасибо.

Я делаю глубокий-глубокий вдох и произношу:

 Я скажу, мама. Спасибо.

Не очень трудно. Почему же мне для этого понадобилось пятьдесят лет? Я держусь за ее руку может, впервые в жизни. За мясистую часть повыше локтя. Она на ощупь мягкая и теплая немножко похожа на мамино тесто для kichel перед тем, как его посадят в печь.

 Я помню, как ты рассказывала нам с Джин про «Севен Ап» Саймона. Конечно, тебе было очень обидно.

 Обидно? Не то слово! Иногда она пила этот «Севен Ап», закусывая его моим kichel, и не переставая говорила только про «Севен Ап». А ты ведь знаешь, сколько труда уходит на kichel.

 Мама, я так рад, что мы разговариваем. Первый раз в жизни. Может быть, я всегда этого хотел, и поэтому ты не уходишь у меня из головы и из снов. Может быть, теперь все будет по-другому.

 По-другому это как?

 Ну я смогу быть в большей степени сам собой чтобы жить ради тех целей и дел, которые я сам себе выберу.

 Ты хочешь от меня отделаться?

 Нет ну, не в этом смысле, в хорошем смысле. Я и для тебя хочу того же самого. Я хочу, чтобы ты могла отдохнуть.

 Отдохнуть? Ты когда-нибудь видел, чтобы я отдыхала? Твой папочка каждый день ложился поспать после обеда. Ты хоть раз видел, чтобы я спала среди дня?

 Я хочу сказать, что у тебя должна быть своя цель в жизни а не это,  я тыкаю пальцем в ее хозяйственную сумку.  Не мои книги! И у меня должна быть моя собственная цель.

 Но я же только что объяснила,  отвечает она, перекладывая сумку в другую руку, подальше от меня.  Это не только твои книги. Это и мои книги!

Я все еще крепко держусь за ее руку, но теперь она почему-то оказывается холодной, и я разжимаю пальцы.

 Что значит «у меня должна быть своя цель в жизни»?  продолжает она.  Эти книги и есть моя цель. Я работала ради тебя и ради них. Всю жизнь я работала на эти книги, на мои книги.

Она лезет в сумку и вытаскивает еще две книги. Я морщусь, потому что боюсь, что она сейчас поднимет их над головой и начнет демонстрировать небольшой толпе зевак, которая уже собралась вокруг нас.

 Мама, ты не понимаешь. Нам надо разделиться мы сковываем друг друга. Это нужно, чтобы стать личностью. Об этом я и писал во всех этих книгах. И я хочу того же самого для моих собственных детей, для всех детей. Быть без оков.

 Вос мейнен еаков?

 Нет, нет, «без оков»  это значит, чтобы их ничто не сковывало, чтобы они были свободны. Как же мне получше объяснить? Скажем, так: каждый человек, по природе своей, одинок. Это тяжело, но это так на самом деле, и нам нужно научиться с этим жить. Поэтому я хочу, чтобы у меня были свои собственные мысли и свои собственные сны. А у тебя свои. Мама, уйди из моих снов!

На ее лице застывает строгое выражение, и она делает шаг назад. Я торопливо продолжаю:

Назад Дальше