И Наташка решилась: раз дискотека со старшеклассниками, костюм в самый раз, и узкие белые лодочки фабрики «Парижская коммуна», которая единственная шила туфли маленького размера на высоких каблуках. Зачесала волосы на одну сторону и губы накусала, чтобы поярче, а щёки напудрила маминым «Лебяжьим пухом». Тут же, конечно, обсыпала всю грудь и кое-как отчистила кофту ну не давалась ей аккуратность, это надо было другим человеком родиться.
Начинали в шесть, Наташка вышла за полчаса и медленно, нога за ногу, потащилась к школе, но добралась всего минут за десять и долго переминалась в холле, потом на втором этаже, возле актового зала, который не открывали до последнего, а позже у стены, ожидая, когда вырубят свет и врубят стробоскопы. Но и тогда ей было стыдно танцевать, тем более, она поняла, что всё-таки ошиблась с одеждой. Девчонки все пришли в коротеньких варёных юбках, одна она в миди как попадья, лучше бы правда джинсы надела. Наташка мрачно следила за рыженькой Ленкой модной, с причёской «под мальчика», открывающей затылок. «Щёки со спины видно, а туда же. И лифчик вон просвечивает», сердито думала Наташка, наблюдая, как та извивается под Тото Кутуньо, выламываясь перед Вадькой самым красивым мальчиком в параллели. Он был похож на Маяковского очень юного, нежного пухлогубого Маяковского, но уже с чеканным профилем и наглыми льдистыми глазами. Наташка по нему сохла, и все это знали. Невозможно скрыть, когда ловишь его взгляд, и всё, как вспышка голубого лазера по мозгам куда шла, зачем, не вспомнить, дар речи пропал, только голову опустить и спрятать лицо под длинной чёлкой.
А он её как не видел. Дурак.
Вечер медленно подходил к концу, мальчишки уже выбегали покурить, кто-то даже портвейн у старшеклассников видел, и тут диск-жокей объявил белый танец. И Наташку, которая три часа мялась от смущения, будто подняло и понесло в центр зала, потому что сейчас или никогда. Она подошла к Вадьке и спросила небрежно: «Пойдём?» Если бы он отказал, был бы позор на всю школу, но он кивнул и пошёл с ней. И тут зазвучала эта чёртова «перечитай», и Наташку вдруг унесло, она почувствовала такую свободу, о которой только в книжках пишут и начала танцевать ужасно красиво и модно, вытягивая вперёд руки по очереди, и делая кистями такие особенные изящные движения, чтобы пальцы раскрывались, как лепестки. Вадька топтался перед ней сдержанно, как положено парню, и тогда она как бы случайно уронила одну руку ему на плечо, подняла глаза и посмотрела так, как эта Ромина на своего Альбано: как будто он её единственное счастье, как будто её сердце превращается в сияние и изливается из глаз, чтобы Вадьке было светло, и сама она превращается в одну великую любовь. И все вокруг это увидели, Вадька всё понял, страшно покраснел, сказал «Дура, блин!», сбросил с плеча её руку и ушёл.
Она продержалась до самого конца дискотеки, гордо вышла из зала, гордо пошла домой и гордо сняла костюм цвета крови, гордо легла в постель, посмотрела в потолок и только тогда расплакалась. Жизнь была кончена, слёзы затекали ей в уши, а в голове звучала эта беспощадная песня.
Точно как сейчас.
Госпожа с силой прижала ладонь к глазам, выругалась, на секунду превратившись в охальницу-Ташу, и шумно высморкалась во что подвернулось в угол пододеяльника. Жизнь и правда куда-то делась так быстро, будто длилась всего три минуты, от первых аккордов до последнего гаснущего «феличитаааа» и неуклюжего реверанса крупной длиннорукой певички. И она сама теперь снова некрасивая, зарёванная, не нужная никому. Кто бы ей сказал тогда, дуре, что всё впереди, и счастье её расцветает именно в эти мгновения когда всё потеряла и на всё способна, всё забыла и всё поняла, и сердце разбито и готово к любви. Для некоторых так выглядит свобода, но для неё на всю жизнь это и было счастьем.
Тогда. А теперь-то, конечно. Куда теперь счастье, когда кошки слизали красоту.
Ведьма
(Инициация)
ГЛАВА ИЗ КНИГИМы живём во времена, когда ведьмой быть модно, это слово комплимент, и женщины то и дело хвастают своими особыми способностями. Каждая вторая то зелья варит, то зубы заговаривает, а уж колдовская кровь найдётся в роду у каждой первой. Ольга казалась себе на фоне подруг серой мышью без капли магии, поэтому всерьёз решила исследовать собственное прошлое на предмет хоть чего-то неординарного.
Вот мама да, особенная. Она любила всё необыкновенное, но более всего ей нравилось самой производить впечатление женщины загадочной и непростой. Выходило так, что в детстве деревенская ведьма буквально гонялась за ней, чтобы «передать дар», а её собственный прадед был цыганом, и от него остались не только словечки на языке ром и размытый дагерротип, но и умение гадать, «глаз», и прочие непонятные, но прельстительные вещи. В самой Ольге не проявилось ни капли кочевой крови, и в цветастых платьях с оборками, которые мама неизменно шила для новогодних вечеринок, она чувствовала себя принаряженной шваброй. Не умела плясать, петь и трясти плечами, поэтому маскарад не имел никакого смысла. Русые тонкие волосы никак не желали превращаться в тяжелые тёмные кудри, и она с облегчением постриглась под мальчика, как только вытребовала право распоряжаться своей прической в классе шестом. Освобождение от ненавистных сосулек совпало с первой влюблённостью и окончательным разочарованием в фамильной необычности. Мальчик ею не интересовался, и опечаленная Оля, в конце концов, проговорилась маме. Софья покивала, минут на десять удалилась в спальню, и вернулась с обрывком тетрадного листка в линейку:
Вот мама да, особенная. Она любила всё необыкновенное, но более всего ей нравилось самой производить впечатление женщины загадочной и непростой. Выходило так, что в детстве деревенская ведьма буквально гонялась за ней, чтобы «передать дар», а её собственный прадед был цыганом, и от него остались не только словечки на языке ром и размытый дагерротип, но и умение гадать, «глаз», и прочие непонятные, но прельстительные вещи. В самой Ольге не проявилось ни капли кочевой крови, и в цветастых платьях с оборками, которые мама неизменно шила для новогодних вечеринок, она чувствовала себя принаряженной шваброй. Не умела плясать, петь и трясти плечами, поэтому маскарад не имел никакого смысла. Русые тонкие волосы никак не желали превращаться в тяжелые тёмные кудри, и она с облегчением постриглась под мальчика, как только вытребовала право распоряжаться своей прической в классе шестом. Освобождение от ненавистных сосулек совпало с первой влюблённостью и окончательным разочарованием в фамильной необычности. Мальчик ею не интересовался, и опечаленная Оля, в конце концов, проговорилась маме. Софья покивала, минут на десять удалилась в спальню, и вернулась с обрывком тетрадного листка в линейку:
Бери, это наш тайный семейный заговор. На полную луну встань у окна, нашепчи в стакан воды, а потом выпей. И смотри там в конце трижды сказать: «Аминь-зараза» и плюнуть через левое плечо. Делай три месяца, потом сам прибежит-присохнет, не отгонишь.
В ожидании полнолуния Ольга принялась мечтать об этом самом «не отгонишь», но за пару дней до срока ей попался толстый зачитанный роман. Название помнилось до сих пор «Лидина гарь», заложенный конфетным фантиком как раз на том месте, где было напечатано их родовое цыганское колдовство. Она не столько обиделась, сколько огорчилась значит, не присохнет От отчаянья, впрочем, заговор про камень белый-светлый и море-окиян над водой всё-таки начитала, но не помогло, стотысячное тиражирование убило, видно, всю магию.
Но было с нею ещё что-то Ольга обратилась к самым ранним детским годам, когда перед глазами чаще мелькают ноги, чем лица, и крупными планами золотистая деревенская дорога, пыль и камешки. Внезапно на неё обрушился жар июльского дня. Ей почти ровно пять лет, позавчера исполнилось, она бредёт по бесконечной сельской улице, смотрит под ноги, стараясь ставить босые исцарапанные ступни на чистый песок, избегая зелёных бутылочных осколков, овечьих катышков, острого щебня. Неожиданно утыкается в чей-то большой тёплый живот, который обвязан застиранным фартуком, пахнущим козой.
Чья ты? Стешина? Сухие руки трогают Олино лицо, приподнимают подбородок, светлые глаза заглядывают в её, карие.
Моя мама Сонечка, а бабушка Степанида, немного стесняясь чудного бабкиного имени, отвечает она. А сама я Ольга.
Меня зови Настасьей. Пойдём, Ольга, молока дам.
Через мгновение сухой жар сменяется прохладой тёмных сеней, Оля пьёт из пол-литровой банки жирное звериное молоко, а потом ей позволяют погладить белую камолую Марту по узкому лбу между шишечек, которые у неё вместо рогов.
Потом Ольга бежит к голубой бабушкиной калитке, которая, оказывается, совсем рядом, через улицу, перескакивает высокую приступку, в очередной раз чуть ссаживая кожу под коленом, и несётся к маме хвастать.
Чёрно-рыжий вислоухий Пират гремит цепью, молча кидаясь навстречу, но узнаёт, и отходит в будку, заступая лапой в алюминиевую миску с водой. Дверь в дом тяжела и тоже выкрашена в бледно-голубой, и за лето Оля успевает запомнить карту отслоившихся островков краски, которые рассматривает каждый раз, пока тянет на себя толстую железную ручку. На терраске никого, она быстро проходит тёмный страшноватый коридор, заставленный мёртвыми ненужными вещами, открывает ещё одну тугую дверь, минует кухню с холодной печью и оказывается, наконец, в комнате, где мама и бабушка пьют по седьмой чашке из остывающего самовара.
Я пила звериное молоко! назвать его козьим не поворачивается язык, слишком оно пахло жизнью. А у Марты рогов нету! Баба Настасья сказала, что даст подоить!
Это были главные новости, но бабушка прицепилась к неважному:
Ты зачем, гайдучка, к Наське лезла?
А что, немедленно вступилась мама, которую бабушка за склонность к спорам звала поперёшницей, нельзя?
Говорят, ведьма она, и под немцами была. Подозрительная. Картошку не садит, цветами не торгует, курей нет, молоко только для себя, на пензию, говорит, живёт. Вот откуда у ей такая пензия?