Солнце проводит багровые полосы, становится тяжелым, нестерпимым. Он едет на юг. Вопреки сложившемуся мнению, южные цвета оказываются блеклыми, выгоревшими, усталыми не оттого ли так много белого, отражающего и отталкивающего жар, смуглые лица, неожиданно светлые острые глаза на них, белые крыши, белый свет, заливающий площадь у фонтана. Уличные женщины откровенно зазывают его, глядя в глаза без всякого жеманства или даже показной стыдливости.
Вода стекает, струится, оставляя лужицы на полу, и этот звук возвращает его туда, поглядывая на циферблат, он точно знает, что сию минуту она, скрестив руки на груди, касается пальцами ног воды, вечное дитя, ожидающее ласки, поощрения, нежности, вот она, кутаясь в широкое покрывало, перебирает складки домашнего платья, проводит пуховкой по скулам, очерченным с изысканным изяществом
Сидящая напротив девица не сводит с него круглых блестящих глаз.
Какой красавчик этот северянин, думает она, и совсем не такой бесцеремонный, как наши южане, крикливые, быстрые, нетерпеливые. Она улыбается ему кончиками алых губ, прикусывает нижнюю белыми резцами, а верхняя заворачивается, точно у милого зверька.
Смеясь, он покачивает ее на коленях, наблюдая за тем, как медленно она расстегивает платье.
Он слышит звук воды. Хохоча, она вонзает зубы в его запястье, запрокидываясь на спину, хохочет, ну же, иди сюда, красавчик.
Он видит, как там, в распахнутом окне, женский силуэт, раскачиваясь, клонится, будто опадающая влажная хризантема, бахрома лепестков под тяжестью капель; пахнет резедой и фиалками, чистым выглаженным бельем. Ах, сколько красоты в обыденном. В простых деталях. Кувшин с горячей водой, кувшин с холодной, продолговатое твердое мыло фисташкового цвета. Несколько гребней. Заколки. Вода, растекаясь, сбегает по выступающим позвонкам, в углу сидит кошка с черным пятном на боку, один глаз прикрыт, лапы точно белые башмачки.
Со скрипом приоткрывается комод, рулоны ткани ждут своего часа, чтобы выплеснуться из полумрака, пунцовый, салатовый, бирюзовый; в бирюзе высокое небо Константинополя, усатый турок в загнутых мягких чувяках; в сиреневом тишина, покой, умиротворение. Ткань стекает по узким плечам, струится по ногам, стелется по полу.
Ее страшит одиночество. Одну за другой она зажигает лампы, но этого мало. Потрескивают, оплывают длинные свечи, в тяжелых темных зеркалах множатся отражения. То маленькой девочки, стоящей босиком на полу, то юной девушки с мечтательным запрокинутым лицом, то женщины, ожидающей возлюбленного.
Женщина в окне, женщина в ванне, у зеркала. Идущая в длинной до пят сорочке через боковую комнатку с кувшином воды. Ванна стоит в центре комнаты. Будто на сцене. Она считает дни, недели, часы. Подобные стекающей по телу воде, они не оставляют следа. Время как будто застыло, не движется и никуда не бежит.
Уже не смущаясь, она не замечает камеры, установленной так, чтобы фиксировать главные события жизни. Подробности каждого дня. В купальном костюме, в шапочке с перьями, в гимнастическом трико. Ее бледность, худоба, ее нестареющее (и отражение подтверждает это) тело. Идеальная модель. Это именно то, что ему нужно. И не в страсти, пожалуй, дело.
Вагон мягко покачивается. Прикрыв глаза, он дремлет, сквозь сомкнутые веки пролетают все те же поля, деревья в цвету, станции, смотрители, крепкие, загорелые люди, изящные и в то же время крепкие широкобедрые женщины. Вот эта, с плотно облегающими голову волосами, тугими, тяжелыми, медовыми, и такими же медовыми глазами, стройная, точно финиковая пальма, уперев ладонь в выставленное бедро, вызывающе смотрит прямо на него.
Как стремительна линия бедра. От кокетливой туфельки к округлому колену и дальше, вдоль тонкого шва к подвязке. Взгляда достаточно, чтобы охватить ее всю, вылепленную не столь утонченно, как, допустим, та, другая, но, безусловно, созданную для любовных игр, быстрых и грациозных движений. Атласная лента под грудью, смуглые скулы, поворот головы, пожалуй, все, что останется в памяти, когда поезд двинется с места. Закрыв глаза, он дорисовывает остальное.
Наброски рождаются один за другим. Пастель, карандаш, сепия. Желтоватые листы разлетаются по столу. Только младенцам и животным присуща такая естественная пластика.
Запрокинутые за голову руки, темные впадины подмышек, подвернутая ступня, волосы, разметавшиеся вокруг лба и висков.
Запрокинутые за голову руки, темные впадины подмышек, подвернутая ступня, волосы, разметавшиеся вокруг лба и висков.
Женщина-кошка дремлет на софе, чашка молока стынет на подоконнике. Сноп света будто подсвечивает тонкую кожу предплечья, сиреневым, голубым.
Поезд мягко покачивается, будто нашептывая: север-юг, север-юг. Как быстро блекнет южная красота. Как быстро вспыхивает страсть. Обернулся а там уж нет никого. Быстрые шаги за дверью, узкие щиколотки, схваченные тусклыми браслетами; у лавки старик в феске перебирает четки, и глаза его невидящие устремлены в вечность.
Дыхание перехватывает. Ведь и он состарится, устанет жить, осядет, точно песок, у порога чужой комнаты. Чужая женщина подожмет темные губы. Если плеснуть из кувшина на стену, повалит пар. Молчаливые старухи провожают его, навьюченного точно верблюд, мольбертом, картонками, холстами, пледом. Прощай, бирюза, прощай, густая синева. Прощай, восток.
Колышется занавеска, на ней пляшет тень цветущего дерева. Острые тени. Быстрая любовь под жарким небом. Горсть каленых фисташек. Вкус мяты и жженого сахара. Сколько ей было? По белой стене полз тарантул, изумрудная ящерица сверкала чешуйками, дул ветер пустыни, сердце билось, мешая глотать и дышать.
Где-то льется вода, стекает быстрыми ручейками, даря прохладу и забвение. Здесь все уже было. Душа, совершив тысячу превращений, вернулась на землю. Точно после долгого сна, в котором чужой человек идет вдоль стены, шаг за шагом меняя очертания. Еще мгновение, и он поравняется с собой, бегущим навстречу.
Иные берега
Первые дни и часы (после эйфории приземления и пересечения границы миров) пребываешь в растерянности. Примеряешь на себя улицы, лестницы, коридоры, делая слабую попытку вписаться в покинутую систему координат.
Системе все нипочем. Система как была, так и продолжает быть, ничуть не страдая от вашего отсутствия. Прореха зарастает, не успев стать значительной.
Дом не узнаёт тебя, отторгает, похоже, несколько фраппирован внезапным бегством. Да и ты на ощупь продвигаешься, узнавая предметы, вспоминая их сакральный смысл. Например, любимую кофейную чашку, место у окна, в котором хорошо встречать утро, наблюдая картину мира под знакомым углом.
А вот и дом. Вот и тусклый вечерний свет, в который день кутается, готовясь к неторопливым вечерним занятиям.
Дай вспомнить. Пальцам, губам, зрению, осязанию, слуху. Найти себя, ощутить вес, размер, группу крови. Соотнести с другими. С другим. Перестать сравнивать. Начать любить.
Предвкушение
Единственная возможность «пощупать время» дорога. Дорога, измеряемая километрами, колесами, шпалами, шагами. Вот оно, примирение времени с пространством. Измерение времени реальной величиной. Сложно, почти невозможно ощутить движение времени, уж слишком это непостижимая и таинственная для осознания категория. Осознаем его движение только постфактум, уже в результате свершившегося взросления, старения, движущейся стрелки часов. И все же понимаем условность его, относительность. В движении вперед происходит сладостное обретение (наконец!) себя в пространстве, измеряемое дорогой и потраченным на нее временем. Забавно, выходит, что для коровы, пасущейся у дороги, время стоит, для нас, проезжающих мимо, несется со скоростью, дозволенной на данном отрезке пути. И все же ощущение иллюзорной власти над временем дает только дорога. Из пункта А в пункт В. Делаем засечки, солнце справа, слева, объезжаем закат, проезжаем село, въезжаем в город. Ландшафт меняется с каждым километром, даря еще одно ощущение опять же иллюзорное, покорения пространства. И все же пространство для нас более конкретно, оно измеряется площадью, расстоянием. Его можно потрогать, в отличие от времени, «потрогать» которое можем лишь через движение в системе координат.
* * *
Душа насыщается сиюминутной красотой. Сотни, тысячи запечатленных ракурсов, мегабайты снимков, восторгов, замираний, воспоминаний. Куда все девается? Остается в банке данных? В памяти? Под кожей? В нейронах и межклеточных соединениях, отвечающих за умиление, жадность, восхищение, сожаление, желание хлопать в ладоши и моментально делиться? Спасительное чувство красоты, неподвластное хранению, сортировке, инвентаризации. Сколько увиденного и сколько невиданного! Мосты, фасады, падающие башни и устремленные ввысь шпили, сбитые ступени, античные стены, тропки и улочки, двери и подъезды, решетки и узоры, орнаменты и то, что скрывается за ними. Или же просто монотонный (на первый взгляд) пейзаж, пролетающий за окном. Прав был Аксаков, воспевавший медленное удовольствие от неторопливых передвижений, действий, видов, как будто ничего особенного не сообщающих, но насыщающих сетчатку детским предвкушением перемен. Вон дерево, оно уже позади, вон гривы древесные горят на ветру, дома точно спичечные коробки, грузовик, совсем игрушечный, застыл на дороге, облака клубятся, перекрывают обыденную земную жизнь, чтото демоническое в них, неподвластное человеку и всем его представлениям о ней, кукурузные поля проплывают в серебряном вихре, душа тешит себя внезапным чувством бесконечности и свободы.