Летом 1874 года и меня занесло в долину Макарджера я пришел туда, следуя высохшему руслу ручья. В тот день я охотился на перепелов, и в моем ягдташе уже лежала добрая дюжина тушек. Тут-то я и увидел эту хижину, о которой, кстати, раньше слыхом не слыхивал. В первый раз я не удостоил ее пристальным вниманием, а снова занялся перепелами. День был на редкость удачный, я проохотился почти до самого заката и только тогда сообразил, что забрался очень далеко и до людского жилья мне засветло не добраться. Впрочем, дичи в моем ягдташе было вдоволь, а переночевать я мог в заброшенном домишке. Теплой ночью, если нет дождя, в горах Сьерра-Невады можно спать без одеяла, а за перину вполне сойдет сосновый лапник. Одиночество скорее привлекает меня, чем тяготит, да и летние ночи я люблю, так что решать мне долго не пришлось. Еще не стемнело, а у меня уже было готово в углу довольно мягкое ложе, а на костре поспевал перепел. От костра потягивало дымком, да и света мне вполне хватало. Этот скромный ужин дичь и немного вина, которым я весь день, за неимением воды, утолял свою жажду, доставил мне такое удовольствие, какое я редко испытывал, пользуясь благами комфорта и изысканной кухней.
И все-таки ощущалось там нечто странное. Я был доволен, спокоен и в то же время чего-то опасался то и дело без видимого повода посматривал то на дверной проем, то на оконный. И с каждым взглядом в ночную тьму во мне росла тревога, причину которой я плохо понимал. Фантазия населяла мир за стенами лачуги врагами, как вполне обычными, так и потусторонними. Из первых более всего стоило опасаться гризли мне говорили, будто они все еще попадаются в тех местах; из вторых же, пожалуй, призраков, хотя уж им-то здесь неоткуда было взяться. Но чувства наши, к сожалению, не всегда в ладу с холодным рассудком, потому я одинаково опасался и возможного, и невозможного.
Всякому, кто оказывался в похожих обстоятельствах, наверняка известно, что ночные страхи как рациональные, так и иррациональные куда сильнее одолевают в замкнутом пространстве, чем под открытым небом. Сам я в полной мере понял это, лежа на постели из лапника и глядя на угасающий костер. Как только в нем померк последний уголек, я схватил свое ружье и направил дуло в сторону дверного проема. Я взвел курок и затаил дыхание, все мое тело напряглось. Впрочем, скоро я устыдился своей паники и отложил ружье. Чего тут было бояться? Да и чего ради? Ведь ночь мне была «знакома много лучше, чем образ человечий».
Склонность к разного рода суевериям, свойственная всем людям, у меня, надо признаться, была развита особо, хотя одиночество, мрак и тишина скорее влекли и чаровали меня, чем пугали! Размышляя над тем, что могло так меня встревожить, я незаметно задремал. И мне приснился сон.
Я был в большом незнакомом городе, явно в другой стране. Ее жители принадлежали к какой-то родственной нации: их одежда и язык мало отличались от моего. Но я все-таки никак не мог понять, кто они, да и видел их как-то смутно, будто сквозь дымку. В самом центре города возвышался большой замок. Его название было мне известно, вот только выговорить его я не мог. Я шел по улицам города то по широким и прямым, с большими зданиями современной постройки, то по мрачным и извилистым, стиснутым старыми домами с крутыми крышами. Порой мне казалось, что верхние этажи, украшенные резьбой по дереву и камню, смыкаются над головой.
Я кого-то искал. Человека этого я никогда не видел, но почему-то был уверен, что узнаю его, едва встречу. Причем искал я отнюдь не наудачу, а вполне методично: я уверенно поворачивал на перекрестках и проходил лабиринтом переулков, нимало не опасаясь заблудиться.
В конце концов я остановился перед невысокой дверью ничем не примечательного кирпичного домика, в котором, скорее всего, жил какой-то ремесленник не из самых бедных. Я вошел в нее, не дав себе труда постучать. В комнате с единственным окном, набранным из ромбовидных стекол, обстановка была самая скромная. Еще в ней были мужчина и женщина. Моего вторжения они, похоже, совсем не заметили, но во снах такое бывает часто. Они сидели, не шевелясь, по разным углам комнаты и угрюмо молчали.
Женщина была молода и, что называется, склонна к полноте. Ее отличала этакая строгая красота. Общий ее образ довольно отчетливо отпечатался у меня в памяти, хотя лицо не запомнилось, только прекрасные большие глаза; но такое во сне тоже не редкость. Помню еще, что на плечах у нее был клетчатый плед. Мужчина казался гораздо старше женщины. Лицо его со смуглой кожей, черными усами и свирепым выражением было обезображено шрамом, идущим от виска через всю щеку. Шрам этот виделся мне во сне довольно странным образом: казалось, что он не углублен в щеку, а как бы висит над ней иначе не скажешь. Шрам сам по себе, а щека сама по себе. Едва увидев эту пару, я уже знал, что это муж и жена.
Женщина была молода и, что называется, склонна к полноте. Ее отличала этакая строгая красота. Общий ее образ довольно отчетливо отпечатался у меня в памяти, хотя лицо не запомнилось, только прекрасные большие глаза; но такое во сне тоже не редкость. Помню еще, что на плечах у нее был клетчатый плед. Мужчина казался гораздо старше женщины. Лицо его со смуглой кожей, черными усами и свирепым выражением было обезображено шрамом, идущим от виска через всю щеку. Шрам этот виделся мне во сне довольно странным образом: казалось, что он не углублен в щеку, а как бы висит над ней иначе не скажешь. Шрам сам по себе, а щека сама по себе. Едва увидев эту пару, я уже знал, что это муж и жена.
Дальнейшее я едва помню: все вдруг перемешалось и перепуталось. Наверное, это пробуждалось сознание. На какое-то время сновидение и реальность наложились друг на друга, а потом сон начал истаивать и вскоре исчез совершенно. Я проснулся в полуразвалившейся лачуге, и сразу же отчетливо осознал, где нахожусь и как сюда попал.
Тревоги мои отлетели. Открыв глаза, я обнаружил, что в лачуге довольно светло: костер мой не только не погас, а даже разгорелся, дотянувшись до сухой ветки. Дремал я, наверное, считанные минуты, но сон мой, вполне, казалось бы, обычный, почему-то так впечатлил меня, что спать уже не хотелось. Я поднялся, сгрудил угли, разжег трубку и стал, что называется, обмозговывать свой сон с разных сторон занятие, конечно же, нелепейшее.
Тогда я не отдавал себе отчета, почему это сновидение показалось мне важным. Я задумался над ним и понял, что это был за город. Это был Эдинбург. Сам я отродясь там не бывал. И если верно, будто сны наши лишь воспоминания, значит, я вспомнил то, о чем читал, что видел на фотографиях. Особенно меня удивило, что я все-таки узнал город. Почему-то мне казалось, что сон мой очень важен, хотя никакого разумного объяснения этому я не находил. Да и язык мой повиновался не мне одному. «Все понятно, само собой вырвалось у меня. Выходит, Мак-Грегоры приехали сюда из Эдинбурга».
Поначалу меня не удивили ни сами слова, ни то, что я их произнес. Мне почему-то казалось естественным, что я знаю этих людей, знаю их историю. Но уже вскоре я сообразил, насколько это абсурдно. Громко рассмеявшись, я выколотил трубку и снова улегся на свое ложе. Я рассеянно глядел на умирающий огонь, не думая больше ни о сновидении, ни о хижине, в которой оказался. Наконец костер выдохнул последний язычок пламени тот приподнялся над углями и тут же растворился в воздухе, и воцарилась тьма.
Но едва погас огонь, как хижину потряс глухой удар, словно на пол упало что-то тяжелое. Я сел и попытался нащупать ружье, которое должно было лежать рядом: мелькнула мысль, что через окно запрыгнул дикий зверь. Тут же до меня донеслись новые удары, уже не такие сильные, следом за ними звуки, похожие на трудные, шаркающие шаги, а потом совсем рядом, чуть ли не над самым моим ухом истошный женский крик, полный смертельной муки. Ничего подобного я в жизни не слышал. Я буквально оцепенел, ужас на какое-то время вытеснил все остальные ощущения. Тут, к счастью, рука нашарила ружье, и я до какой-то степени успокоился, ощутив под ладонью холодок ствола. Вскочив на ноги, я всмотрелся в темноту. Отзвуки пронзительного вопля смолкли, точнее, сменились звуками еще более ужасными тяжелым частым дыханием и хрипами агонии!
Глаза мои вскоре привыкли к темноте. Сначала я различил в красноватом свете углей дверной и оконный проемы, потом стены и половицы, и в конце концов все помещение. Нигде, даже в темных углах, никого не было. Не слышно было и никаких звуков.
Кое-как, одной рукой другая стискивала ружье, к тому же заметно подрагивающей, я развел огонь и внимательно обследовал лачугу. Судя по внешним признакам, никто сюда не заходил. В пыли, покрывающей пол, отпечатались только мои следы и никаких других. Я снова раскурил трубку, отодрал от стены несколько досок и сунул их в костер. Выйти за дверь, во тьму, было выше моих сил. До самого утра я сидел у очага, размышлял, дымя трубкой, и подкармливал огонь, который вдруг сделался для меня дороже всего на свете.
Через несколько лет я познакомился в Сакраменто с джентльменом по имени Морган в Сан-Франциско один из моих друзей дал мне рекомендательное письмо к нему. Морган позвал меня к обеду и я, придя к нему домой, увидел по стенам многочисленные трофеи, что позволяло предположить в хозяине заядлого охотника. Так оно и оказалось. Морган принялся рассказывать о своих охотничьих успехах и между прочим упомянул те места, где я когда-то провел странную ночь.