Морана - Олег Малахов 5 стр.


 Почему,  говорил он своим офицерам, фельдфебелю, унтер-офицерам, или самому провинившемуся,  мы должны ходить грязными чушками, а немцы такими чистыми и аккуратными? Разве немцы лучше нас? Да они нам и в подметки не годятся! Мало мы их били, что ли? Да ведь мы, чёрт вас возьми, русские! Не так, что ли, Живоглядов?

И Живоглядов сконфуженно бормотал: «так точно», но отходил с переродившейся душой и с твердым желанием стать тем особенным русским, русским с большой буквы «Р», о котором постоянно твердил Сулицкий. С желанием перестать, быть небрежной чушкой с девизом по жизни: да ладно и так сойдет.

Иногда в товарищеской беседе кто-либо из офицеров начинал доказывать ему, что победа не в аккуратных номерках на погонах, не в стройных рядах на марше и не в начищенной до блеска винтовке.

 Победа, во всем этом!  резко отвечал Яков Александрович, взглянув так гордо и уверенно, что у собеседника, отпадала всякая охота спорить.

Числом солдат его рота была самая маленькая. Но количеством славных дел, боевых трофеев и взятых в плен противников  самая большая. Потерь в его роте было всегда меньше, чем в других, как-то само сказывалось суворовское правило: «тяжело в учении, легко в бою».

А учение у него было очень и очень тяжелым. Он учил солдат всегда. Встретит своего солдата, небрежно отдавшего ему честь, и начинается учение, поправка, разговор  несмотря на место и время. Иногда в окопах, обстреливаемой артиллерией противника, где люди жмутся друг к другу, он гоняет провинившегося минуть десять взад-вперед, пока не добьется безупречного действия.

Люди его сильно боялись, но так же сильно и любили. Он никогда не бил, никогда не наказывал, не было ни одного случая, чтобы он передавал солдата суду. Он только требовал исполнения до мелочей каждого правила военного устава.

 Почему, голубчик мой,  выговаривал он молодому прапорщику, или рядовому солдату из интеллигентов,  часовой где-нибудь у уездного казначейства, или у дома губернатора  в струну вытянутый стоит и честь отдает, а «все порученное его надзору» свято охраняет. Он не спит, не дремлет, все пространство глазами ест! Одним словом, молодчик да и только. А тот же часовой на фронте и шинель распустил, и винтовку отставил, и дремлет, клюя носом. Первый охраняет какие-то десятки тысяч рублей или стоит для почета, а второй охраняет жизнь сотни людей, сотни жизней своих товарищей! Более того, он охраняет честь своего полка и честь русского знамени!

Или вдруг накинется на своего фельдфебеля, если увидит роту, выведенную на смену в окопы в нечищеных сапогах, в мятой форме, или увидит на ком-либо длинные, запущенные волосы.

 Да вы  закричит он,  кому вы роту на смотр ведете? Небось, корпусному генералу или начальнику дивизии, перед тем как вывести  вы бы, лично, до блеска каждого солдата вылизали! А если господу богу на великий страшный смотр, то можно вывести кое-как? А ну быстро привести роту в порядок!

Распустёхи, неряхи, замарашки и разини прибывавшие с командами пополнения, живо исчезали. Одних шлифовала, выправляла и меняла сама среда «лейб-третьей», они, как бы, перерождались. Другие заболевали, эвакуировались, переводились на нестроевые должности и уходили из бравой роты. Да такие и не нужны ей. Слава капитана Сулицкого шла за пределы его полка, и такие бойцы старались не попадать в его роту.

Каждый поступавший в третью должен был иметь какой-либо талант. Сама рота этого требовала. Бесталанных не признавала. Взводный унтер-офицер и ефрейтор, пытали новичка, что умеет. Грамотен  хорошо, не грамотен  что тогда знаешь, или что умеешь? Ну, песни пой, или на гармошке Не можешь? Пляши тогда. И плясать не умеешь? Ну хоть что-нибудь ты умеешь? Чем парнишка ты до войны занимался? И у каждого что-нибудь да находилось. Одного долго пытали  ничего не знает. Извелся весь взвод. «Да не может такого быть, чтобы ты ничего не умел.»

 Ничего, дяденьки, ей-богу, ничего не умею, правда! И тятька меня за это бил, и мамка ругала. Ну, клянусь, ничего.

Вся рота призадумалась. Каждый что-либо умел. Были художники, были певцы, стихотворцы, гармонисты, сапожники, прачки, плясуны, каждый что-нибудь да умел делать, или на пользу товарищам, или им на потеху!.. А этот вот ничего. Да быть такого не может.

 Ну вот по праздникам-то ты что делал? Или весной до полевых работ? Не все же время скотину пас?

 Птиц ловил,  скромно тупясь, заявил новичок.

Весь взвод одобрительно загудел.

 Птиц ловил, ах, ты! Чтоб тебя! Поди, и клетки делать умеешь?

 Умею.

 Ты как ловил-то? На манку, на петлю, или клеем?

 Голосом подманивал на петельку.

 Ну и красавец! Чего же ты не признавался?

 Так это Да я думал, что вам надо что-нибудь военное. А это же так, пустяки.

 Пустяки! У нашего командира, знай, пустяков нет. Лови птиц.

И в ротном, полутемном блиндаже окопа защелкали клесты, засвистали снегири, сладко запели зарянки, зачирикали чижики.

Большое удовольствие роте доставлял этот никчемный птицелов. Как жалела его рота, когда его убили в бою.

Когда хоронили его, принесли на могилу всех птиц, что он наловил, и выпустили их на волю. Летите, мол, молитесь перед творцом за его святую душу. И долго штабс-капитан и его солдаты смотрели на отвыкших летать, опьяневших от воли пташек, пестрой стаей усевшихся на ближайшем дереве, торопливо перекликаясь, перед свободным полетом на розыск родного леса. И слезы были у всех на глазах.

Вся рота была как одна хорошая дружная семья. Вечно веселая, никогда, ни при каких обстоятельствах не унывающая.

Её все знали. До командира корпуса включительно. И когда требовалось что-либо трудное, ответственное, свыше говорили, как бы советуя: «пошлите-ка третью. Она сделает»

И она делала.

Капитан Сулицкий твердо верил в особую, общую душу толпы. Верил в флюиды, излучаемые человеком, передающееся на расстояние и способные влиять на толпу, покорять её. Он не вполне ясно представлял себе все это, хотя и читал по этому поводу специальную литературу. Любил перечитывать Митрофана Лодыженского и его «Мистическую трилогию». Он верил, что что-то есть, и что напряжением воли можно сделать так, что будет «едино стадо и един пастух», что его воля до мелочей будет передаваться его роте. И так муштрой и воспитанием, непрерывными учениями он создавал свою третью роту. Роту особенную. Особенную по внешнему виду, и по своей боевой подготовке.

Впрочем, и сам он был человеком особенным. И не каждому удалось бы сделать то, что он делал. Он был сыном небогатых, но очень образованных родителей, передовых людей. И как все передовые люди конца прошлого века, его отец, не устоял против влияния времени. Он отрицал пользу военной службы, свысока относился к кадетам и считал их недоучками. Хотя и сам был образованным военным, бывшим артиллерийским офицером, ставшим потом офицером генерального штаба и профессором одной из военных академий.

Сына он отдал в классическую гимназию. Он мечтал видеть в нем профессора, математика, или естественника, прославившегося разрешением каких-либо новых проблем, или неутомимого исследователя стран, отыскивающего новые виды растений, животных и насекомых.

Он поощрял дачные поиски своего сына с сачком и с стеклянной банкой, куда он собирал растения и жуков. Поощрял его пытливый наблюдения за тем, как гусеница прячется в куколку, а куколка обращается в бабочку.

Часто, зимними вечерами, его седая голова склонялась вместе с темно-русой головкой сына над стихами Гомера или Овидия. И в плавном, непонятном ему скандированию греческих и латинских стихов с условными ударениями старый профессор военной истории видел особую красоту и умилялся до глубины души, проникая в самую толщу древнего классического мира.

Но, сказался ли тут атавизм, передалась мальчику Якову боевая солдатская душа его деда по отцу, а может и душа его матери, петербургской немки. В которой немецкого была лишь её фамилия, белокурые локоны, аккуратность и умиление перед всеми военными. Возможно так было угодно богу, и, вопреки уговорам отца, сын ушел из шестого класса гимназии в кадетский корпус, с твердым решением сделать карьеру военного.

Отец не стеснял его воли. Хотя ему и было очень больно. Крушение его идеалов, его мечтаний, но, проповедуя свободу, любя и признавая право человека свободно избирать свой путь, он ничего не сказал, и сам, благодаря своим связям, облегчил и ускорил переход сына из гимназии в корпус.

Гимназия с её латинским и греческим языками, с её образцовым порядком, с её свободой  развила мышление и волю Сулицкого. Корпус, а потом военное училище  дисциплинировал его, сделав ловким и гибким его тело.

Незадолго до войны Сулицкий прошел курс офицерской гимнастической школы, перед войною был начальником полковой учебной команды, собирался поступить в авиационную школу, но война помешала. Уже в августе 1914 года, после жестоких боев, в которых полк потерял убитыми и тяжело ранеными командира полка и больше половины офицеров, молодой штабс-капитан Сулицкий принял третью роту. И с того дня, вот уже второй год, командует своей ротой.

Назад Дальше