Лекции иногда прерывались Миху отводили на кровь или его забирала родная сестра, женщина с таким же вытянутым, усталым лицом. Только Миха был худ, а сестра имела склонность к полноте. Она служила врачом на нашем этаже, и я мог быть уверен, что Михе с точки зрения довольствия нет оснований завидовать меду в моих закромах. На вторые сутки я поймал себя на том, что когда Миху забирают доктора, я жду его возвращения и даже скучаю. Жду так же, как в камере кельнской тюрьмы ждал, когда вернется с занятий спортом мой сокамерник, колумбийский наркобарон и король коротких сюжетов об индейцах и о горных озерах. Колумбийцу, когда меня отпускали, я оставил на память свою тельняшку. А через пол года, когда освободился он, я получил по почте пакет из Гамбурга. В нем был колумбийский кофе. Кофе того давно нет, а запах все еще услаждает мою память
А Михе я подарил Чехова. Он принял книгу на две ладони, словно это каравай горячего хлеба. Он смерял ее на вес, а затем попросил подписать на память. А когда я, польщенный, полез за ручкой, он положил на мою застеленную, дембельскую подушку целлофановый пакет.
Миха родился не в Боготе, а во Фрязино, там нет ни плантаций коки, ни кофейных деревьев. Я раскрыл пакет. Из него густо, свежо, выстрелил Иван-чай.
Возьми на память, не жалей, на воле еще передам. Сам размалывал, тут важно, как волокна дробить У нас с женой вся округа берет, только раздавать успеваем, такими словами сопроводил свой подарок Миха. И добавил, чтобы я не понял его превратно: Только мы не продаем.
И я его услышал. Ему чай что мне Чехов. Это родное, заветное.
***
У Михи сахар подточил глаз. Искривилась там сетчатка. Ему стали видеться крохотные черные мушки. Перед сном они светятся, как южные светлячки в траве, когда глядишь на них с крыши, где летней ночью можно спутать, где оно, небо там где тихие звезды, или там, где сверчит. Но по утрам звезды слепы и черны Итак, Мишин левый глаз пострадал из-за пристрастия к сладкому. Зато правый стал изумительно видеть даль. Моя койка возле окна, выходящего на южную окраину города как на ладони развязка Окружной, а чуть за ней поля в инее, едва отличимые от подмерзших прудов. Поля ровно покрашены в серое, а на поверхности прудов маляр небесный изобразил неповиновение, как-будто и в самом деле мороз схватил волны за чубы и остановил их на скаку За полями да прудами церковка золотится единственным шлемом.
Лежа на койке, после долгой дневной капельницы, я нет-нет, а ловлю взгляд соседа Миши. Он устремлен в небо. Там, в чертогах, готовится сытный ужин, очаг солнца багровеет, мясным паром над ним густеет туча, и поля, и пруды, и голова церкви, и жуки-машины на Окружной, замершие в пробке обретают двойников в собственных тенях. Двойственность оптики. Шагал и Кирхнер по-разному познали этот эффект. Влюбленные в облаках и расщепленные шпили кирх на сыром небе холста. Художники То ли дело физики: для них и волны и корпускулы единая материя. Лежа под капельницей, хорошо думается о физике и лирике. Чем абстрактнее и бессмысленней предмет, тем легче двигаться мысли. Но еще проще замереть так, чтобы слышно стало, как летит капля в колбе. Сверху вниз, как песчинка минуты в колбе часов, похожей на разжиревшую букву Х. Однако Миха мне не позволяет сосредоточиться на тишине. Нам с ним обоим вливают мельдоний, но отчего-то в его вену допинг раз за разом заплывает быстрее, чем в мою. Миша приподнимается на худом локте, затем встает и, неся за собой капельницу, подходит к окну. На губах его улыбка. Что он видит? А он манит меня к себе.
Вставай, Леонидыч! Бери капельницу, только не за талию, а повыше, и ко мне, ать-два.
Я повинуюсь, и он показывает мне, куда глядеть. Перед моим взглядом огромный больничный двор. Но Мишин палец указывает на недостроенный корпус. Это будет могучее здание, выше нашего, но сейчас его крыша под нами. А на крыше, меж лесов, крохотный человек раскладывает коврик. Коврик можно различить на сером, он еще удерживает цвет спелой июньской травы. Это дневной зеленый цвет. Майка на человеке тоже заметна, она алая, как советский стяг. Волосы черны, как головка сгоревшей спички. Я опираюсь локтем о подоконник. Он холодный. Прижимаюсь лбом к стеклу. Отставляю капельницу, словно я караульный, а она карабин. Я хочу получше рассмотреть одинокого человека на крыше. Кто он? Чем он привлек внимание Михи? Я складываю из пальцев призму, чтобы заострить взгляд.
Сидит как богомол! тем временем говорит Миха. Нашел свою Мекку.
Киргиз? уточняю я.
Почему не таджик? интересуется Миха. Я уже успел заметить, что он никогда не спорит.
У кочевников посадка совсем другая, объясняю я. Азия Хоть в чем-то я разбираюсь не хуже, чем Миха в алабаях.
Понял. Тоже дело. Значит, кочевник. Ай, молодца. И вирус наш ему ни по чем. Сейчас у нас что?
Что?
Второе нашествие Чи. Чингизхана. А вирусобезумие самое для них выгодное время. 22 июня, так скажем. Согласен, Леонидыч?
Я непроизвольно совершаю чрезмерное движение, которое мгновенно отдается болью в вене. В нее вколот шприц. По шприцу все еще течет мельдоний. Шприц напоминает, что я все-таки больной. Это напоминание тошнотворнее боли. Я чем-то болен, а вот тот человек на зеленом ковре он на воле, и он готовится испросить что-то у своего бога, глядя в небо, а не в стекло. Но не надо думать, что я позавидовал человеку на крыше. Нет, напротив, боль и ущерб мне даже в радость. Во мне созрела убежденность в том, что здоровому телу в оседлой Москве не дано испытать благодать Доктор Чехов что-то другое имел в виду, когда писал про здоровое тело и здоровый ух. То есть дух. Непобедимый дух это нечто иное, чем непобедимый мотор БМВ. Или это вообще не Чехов? А Чехов это про прекрасные мысли, душу и тело?
Как же важно иногда оказаться больным и уязвимым! Обычный человек, не юродивый и не святой, только в болезном (так и говорили когда-то, «болезный») состоянии тела этого нашего хитинового бронежилета от воздействия тонких и слабых полей только в болезном состоянии может рваться туда, на крышу, под багровеющее твое светило, которое вот-вот проглотят сумерки.
Сгоняем? услышал я, и отдернул лоб от стекла.
Зачтем себе как ходьбу с нагрузкой, Леонидыч? Переход туда от нас уже сляпали, он со второго этажа. А на крышу взберемся как-нибудь. Он ведь забрался, к тому же с ковриком.
Михино лицо светилось. То ли последние лучи солнца грели его бледную кожу, то ли жажда движения и познания. Видимо, он наблюдал на моем лице то же свечение.
Пошли, я вижу, тебе надо, душа на волю просится.
А у тебя?
А я сахарок сброшу. Как капельницы от нас отстегнут, переоденемся в штатских и туда. Пока совсем не стемнело. А то через час будет, как в глазу у негра.
Не будет. Видишь, месяц прорисовался. Но обратно как вернемся? Переход не запечатают? состорожничал я.
Где наша не пропадала! озорно подбодрил меня Миха и отсалютовал капельницей, которая издала ржавый звякающий звук, будучи трижды вздернутой в воздух.
Мы снова улеглись и стали ждать, когда в мои жилы закатятся последние капли лекарства. Появилась сестра-освободительница. Она малого роста, и, сживляя опустошенную колбу с крюка, она приподнялась на носочках, так что икры проступили крепкими овальными мышцами.
Сестричка, завтра потанцуем? предлагает Миха.
А что не сегодня?
Сегодня у нас подъем в неизвестность! загадочно отвечает он.
Вот когда будете в известности, тогда девушку и танцуйте, упрекает его она.
Ее губы, кажется, не знают такой штуки, как улыбка. Строгая сестра с округлыми икрами освобождает наши вены и исчезает. Мы провожаем ее долгими взглядами. И приступаем к подготовке путешествия. Переодеваемся, и тенями, по стеночке, минуя пост, выходим на тракт. На лестницу. Навстречу нам поднимаются медбратья и больные, у многих лица прикрывают маски. Пришла эпоха коронавируса Я уже привык к виду людей с лицами, на которых что-то значат только глаза. Так отчего сейчас мне это показалось странным и даже неуместным?
Дойдя до второго этажа, Миха поинтересовался, не стоит ли сперва зайти в закусочную и подкрепиться хорошим кофе. Но тут уже я проявил настойчивость. В кафе после. Мне жгуче хотелось оказаться там, на крыше недостроенного корпуса.
Что ж, давай так. Торопишься ты к небесам. Главное, чтобы не на небеса, легко согласился он.
И вот так мы оказались на высоте пятого этажа. Кто-то будет здесь лечиться. Станет ли его участь легче оттого, что над потолком этого лазарета на зеленом, цвета сочной травы, ковре парил над Москвой кочевник, молился муравей богу? И что тебе этот кто-то?
Об этом я подумал, оказавшись на крыше. А по пути, карабкаясь за Михой по лесам, я шептал под нос бессмысленную речевку: