Литературные портреты: В поисках прекрасного - Андре Моруа 34 стр.


Но Шатобриан был беден. Чтобы жить, ему приходилось браться за литературную поденщину, хотя он находил такую работу скучной и унизительной. В 1836 году его друзья вместе с книготорговцами Деллуа и Сала организовали товарищество на паях с целью приобрести «Замогильные записки». В этой затее приняли участие и политические деятели, и светские люди. Был установлен размер капитала: восемьсот тысяч франков в виде одной тысячи шестисот акций по пятьсот франков каждая. Шатобриан получал единовременно сто пятьдесят шесть тысяч франков, кроме ежегодной пожизненной ренты в размере двенадцати тысяч, в случае его смерти переходящей в распоряжение госпожи де Шатобриан. Ренту предполагалось увеличить до двадцати пяти тысяч после того, как он передаст товариществу с правом немедленной публикации ту часть «Записок», где речь идет о войне в Испании[179]. Для Шатобриана это был великолепный шанс: такой договор обеспечивал ему спокойную старость, тем не менее писатель сетовал на столь неожиданный поворот дела. «Говорят, он совсем выбит из колеи с тех пор, как уплатил свои долги; ему представляется тяжким грузом будущее, заранее определившееся и упорядоченное. Все тетради его Записок были торжественно заперты в его присутствии в сейф нотариуса. Шатобриан сказал, что вместо него самого в тюрьму за долги посажены его мысли»

Отдав таким образом «свою могилу в залог», он должен был теперь честно исполнить сей посмертный договор. С 1836 по 1839 год он успешно и с жаром дополняет свои «Записки». Вносит правку в историю Империи, приводит в порядок заметки о Реставрации, вчерне набрасывает книгу о мадам Рекамье (впоследствии сильно сокращенную), в 18401841-м, работает над общей заключительной частью, которая была завершена «16 ноября 1841 года в шесть часов утра». Затем последовали злоключения, которые он предвидел, потому и опасался подписывать договор. В 1844 году товарищество собственников продало господину Эмилю де Жирардену[180], директору «Прессы», право на публикацию отдельных фрагментов «Записок». Шатобриан вознегодовал: «Я тщетно поднимаю крик, что не признаю этой мелочной распродажи, достойной старьевщика, что она меня ужасает, так как убийственна для хорошей литературы». Всякий, кто от рождения хоть сколько-нибудь одарен расположением муз, почувствовал бы себя буквально уничтоженным подобными торгашескими сделками, если только его гений не обладает счастливой способностью противостоять каверзам биржевых процентов. Но никто и слушать не желает. А ведь по нынешним временам даже трагедии Расина и Корнеля и надгробные речи Боссюэ были бы, несомненно, выпущены в свет «лапшой», чтобы их можно было проглотить в один момент, словно блинчики, которые продают всяким шалопаям в капустном листе: «Мальчишки успевают съесть такое кушанье, пробегая через Новый мост»[181].

Тогда он снова взялся править рукопись, в который раз устраняя шероховатости, ища новых гармонических словосочетаний. Этой работы он не прекращал до последнего вздоха. Если в череде безотрадных дней возникали просветы, сознание прояснялось, он, молчаливый призрак, уже цепенеющий в могильном сне, посвящал эти краткие мгновения своей рукописи. Дрожащей рукой паралитика заменял слишком архаичное слово, вставлял дерзкий эпитет, устранял повтор, вычеркивал лишнюю фразу. Окончательный текст «Записок» он отправил господину Мандару-Вертами, своему душеприказчику, 29 мая 1847 года. На первой странице написал: «Исправлено. Шатобриан».

Виктор Гюго видел эту рукопись 4 июля 1848 года, когда пришел навестить собрата по перу на смертном одре. «В ногах месье де Шатобриана, в углу, образуемом его кроватью и стеной комнаты, стояли один на другом два ящика из сосновых дощечек. В том, что побольше, лежал полный манускрипт Записок из сорока восьми тетрадей. В последнее время вокруг больного царил такой беспорядок, что одну из них в то утро месье де Прёй нашел валяющейся в грязном, темном углу, где чистили лампы»

Текст, который опубликовали душеприказчики, заметно отличался от того, что был одобрен Шатобрианом. Даже издание, вышедшее в 1898 году к пятидесятилетию со дня кончины писателя, благоговейно и с большим знанием дела подготовленное к печати Эдмоном Бире, все еще было далеко от совершенства: издатель, не имея в распоряжении оригинала рукописи, поневоле прибегал к домыслам. Издание Мориса Левайана, лучшее из всех, печаталось в соответствии с одной из двух засвидетельствованных копий той, которая хранилась (и до сей поры остается) в архиве мэтра Жана Дюфура, внука и преемника мэтра Кауэ, нотариуса товарищества владельцев «Записок», и была сверена с текстом первоначального издания.

Текст, который опубликовали душеприказчики, заметно отличался от того, что был одобрен Шатобрианом. Даже издание, вышедшее в 1898 году к пятидесятилетию со дня кончины писателя, благоговейно и с большим знанием дела подготовленное к печати Эдмоном Бире, все еще было далеко от совершенства: издатель, не имея в распоряжении оригинала рукописи, поневоле прибегал к домыслам. Издание Мориса Левайана, лучшее из всех, печаталось в соответствии с одной из двух засвидетельствованных копий той, которая хранилась (и до сей поры остается) в архиве мэтра Жана Дюфура, внука и преемника мэтра Кауэ, нотариуса товарищества владельцев «Записок», и была сверена с текстом первоначального издания.

II

В чем же тайна неотразимого очарования «Замогильных записок»? Увлеченный читатель не ищет в них картины общественных нравов, хотя они там есть, притом сильные и с блеском выполненные. Шатобриан не являлся Сен-Симоном XIX столетия, да и не хотел им стать. В его книге встречаются портреты, любопытные для историка (в частности, там фигурируют Мальзерб, Виллель, Полиньяк[182], члены королевского дома), но годы, когда Шатобриан ворочал большими делами, протекли быстро, в его жизни наиболее интересна та ее часть, что прошла в опале. Он скорее поэт, нежели мемуарист.

Привлекательность его прозы равным образом не проистекает из откровений вроде тех, что способствовали славе Руссо. Шатобриан взял за правило исключать из рассказа о своей жизни ее любовные коллизии. Если он так свободно повествует о госпоже де Бомон[183], то лишь потому, что ее уже нет в живых. Что до мадам Рекамье, то он вспоминает только о ее идеальной красоте, наложившей отпечаток на всю историю эпохи. В своих «Записках» он воздвигает в ее честь храм, украшает его стены исключительно восторженными цитатами других, сам же претендует не более чем на роль одного из преданных почитателей. О госпоже де Кюстин, госпоже де Ноай и госпоже де Кастеллан[184] он говорит лишь то, что мог бы сказать платонически влюбленный друг; ни одна страница «Записок» не отдана описанию «восхитительных дней, полных соблазна, очарования и безумств», проведенных с одной из этих дам в Испании.

Нет, красота этой книги в цельности образа ее главного действующего лица, «стилизованного человека», в сознании которого отражены происходящие события. Характер Шатобриана в «Записках» несет в себе нечто произвольное: его черты упрощены, но подчеркнуты, он предстает одновременно эпическим и романтическим персонажем. Хотя в тексте то тут, то там заметны юмор и лукавство, общая интонация мрачна. Шатобриану с юных лет было свойственно обостренное ощущение тщеты и суетности жизни. «Я был бы лучше, если бы мог к чему-нибудь прилепиться»  это его слова. Но ничто, кроме, может быть, любви и честолюбия, не занимало его надолго, любовь и та никогда не была у него особенно постоянной.

Начиная с выхода в свет «Гения христианства» он был вынужден вечно играть какую-нибудь роль. После убийства герцога Энгиенского[185] и своей наделавшей шуму отставки он облачился в трагическую мантию защитника трона и алтаря. Пафос и риторика вычурными складками облекли его мысль, которая более не терпела голой правды. Только друзья и любовницы еще узнавали в нем того приятного молодого человека, которого Жубер и госпожа де Бомон называли Чародеем. Лишь в «Записках» кое-где прорываются наружу милое добродушие и юмор писателя, который свысока посмеивается над напыщенностью героя. Разлад, производимый смесью горестной меланхолии и насмешливого изящества, создает у Шатобриана то своеобразие стиля, что заставляет нас так хорошо понимать Полину де Бомон, которая говорила: «Он играет, как на клавесине, на всех струнах моей души».

Но глубинная суть его мироощущения остается печальной, и книга построена на трагических темах. Первая из них смерть. Шатобриану нравится рассуждать о том, что его кончина близка, и он без конца распространяется о могиле. «Я щедр, словно осужденный, которому жить осталось всего час и он раздает то, что больше никогда ему не понадобится. В Лондоне жертва, идущая на виселицу, продает свою шкуру за выпивку, я за свою ничего не требую, даром отдаю ее могильщикам». Да и заканчивается книга опять-таки упоминанием о смерти: «Мне остается только присесть на край могилы, а затем я смело спущусь в нее с распятием в руках и обрету вечность»

Назад Дальше