Вся сцена, представляющая одно из положений полового сношения, оказывалась пародирующей долю женщины, ибо, будучи подвижной, она несла с собой все несовершенство, связанное с подвижностью.
Что же получалось? Вместо на первый взгляд честно вычитываемого возвеличения женщины рефлексия доводила до скрытого за ним ее пренебрежения и даже осмеяния. О судьбах проституции в древнем Египте можно было далее не спрашивать.
Участь Древнего Египта была решена; Подмастерье мстил единственным доступным ему способом. Уже подкрадываясь к Древнему Риму, он на секунду снова должен был отвлечься на Древний Египет. Напрашивалось предложение о прохождении нового круга в пользу начального положительного истолкования картины, но после трудов, стоивших немалых жертв, Подмастерье посчитал себя вправе не углубляться далее в данный вопрос.
IV
Спорность положения, согласно которому древнеримская культура должна была характеризоваться по культурной ценности, зародившейся в ней, когда ее пик был уже пройден, с самого начала противостоявшей ей и волей-неволей стремившейся ее подорвать, была легко разрешена соображением, что отрицающее начало, то есть христианство в данном случае, сильно зависело от отрицаемого, языческого древнеримского мира. То, что именно в христианстве древнеримские достоинства отразились лучше всего, было для Подмастерья действенным рабочим положением, и поэтому тратить время на его уразумение не приходилось.
Но что же подстерегало замысел Подмастерья? Если бы он убедил себя в недостаточности христианства для понимания подлинных трудностей проституции, то тем самым у него получилось бы восхваление древних римлян за кардинальное духовное противостояние христианства и древнеримского язычества, и неотложной задачей стало бы устранение этой неувязки. Но как?
Развенчать оба мировоззрения казалось сверхзадачей, отступление перед которой без боя не очень-то воспламеняло душу. Но и без оглядки бросаться на нее, чтобы сломать себе шею, было не очень-то разумно. Останавливаться на полдороге было невозможно из-за вошедшей в свои права инерции и, оставаясь под тонким покрывалом с закрытыми глазами, он решил было рассчитаться и с Древним Римом и с его порождением, ставшим его могильщиком.
Выбор материала произошел внезапно. Им стал известный новозаветный эпизод с Христом и прелюбодейкой, приведенной к нему на суд. Принимаясь за изучение новозаветных книг, Подмастерье каждый раз признавался себе в неудовлетворительном понимании им изучаемого, и чем проще казалась с каждым прочтением ткань повествования, тем сложнее становилось постигать ее разумом.
Подмастерье вспомнил, что долго бился над подзаголовком этого эпизода, который по воле редакторов имеющегося у него издания, указывал на прощение грешницы. С одной стороны, было ясно, что в этом подзаголовке выраже но одно из возможных пониманий происшедшего, но ни с толкованием действия Иисуса как прощения, ни тем более с классификацией приведенной к нему женщины как грешницы он не мог согласиться.
Он полагал, что в действии Иисуса важным было не столько прощение грешницы, сколько осуждение тех, кто привел ее к нему и кого новозаветный писатель называл кни жниками и фарисеями, неоправданно сваливая в одну кучу. Травля книжников, несмотря на их существующие и несуществующие грехи, и отдаленность от подлинной начитанности и образованности не могла нравиться Подмастерью, и он не мог стать на сторону необразованных и чистых сердцем, даже если бы все книжники поголовно темнили в душе.
Ненависть к книжникам имела, по мнению Подмастерья, вполне прозаическую подоплеку и призвана была, правда далеко не адекватным способом, компенсировать необразованность тех, кто преображался благодаря од ной лишь вере. Грешница же, вернее отношение к ней, служит для уяснения различия в понимании, существующего между Иисусом и людьми. В более подходящем заголовке эпизода следовало бы отразить отношение, или результат отношения, между Иисусом и его искусителями, либо отдельно, либо вместе с отношением к женщине.
Подмастерье помнил слова Иисуса, сказанные женщине: Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши. А из них можно было понять, что приравнивание отказа от осуж дения к прощению не более, чем интерпретация, вряд ли выражающая подлинное положение вещей.
Подмастерье помнил слова Иисуса, сказанные женщине: Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши. А из них можно было понять, что приравнивание отказа от осуж дения к прощению не более, чем интерпретация, вряд ли выражающая подлинное положение вещей.
Конечно, можно было бы полагать, что слова Иисуса имеют для женщины значение предупреждения, чтобы она впредь не грешила, но более достоверным Подмастерью казалось такое истолкование его слов, согласно которому ударение падало не столько на то, чтобы она не грешила, сколько на то, чтобы она не грешила постольку, поскольку людское мракобесие не всегда будет считаться с совестью при замышлении расправы с ней, не говоря уже о том, что взять ее под защиту будет некому и ее беззащитность обернется для нее ничем не возместимым унижением.
V
Уверенность лиц, разыгрывающих новозаветный эпизод, была малоубедительной. Действительность, создаваемая порочностью людей, далеко не представлялась такой, против которой во что бы то ни стало следовало бороться. Груз утомленности лежал на образах людей. Если Иисус и остальные действующие лица были поставлены перед фактом прелюбодеяния женщины, то в их отношении к требующему искоренения явлению трудно было усмотреть стремление а значит и способность исправить что-что, довести свое понимание до осуществления.
Потребность в слове в большинстве случаев появляется там, где действие исчерпало себя, сошло на нет, и пытаться управлять деянием, воздействовать на него словом с надеждой на успех можно лишь с очень малой вероятностью.
Как книжники и фарисеи, приведшие женщину к Иисусу для того, чтобы уличить его и обвинить, т.е. сталкивающиеся со злом, заранее определяя свои намерения, и пытающиеся поставить само существование зла на службу своим интересам, что указывает на перенесение центра тяжести на сознание, так и Иисус, обличивший их совесть и советующий женщине больше не прелюбодействовать а реальная распутница, убедившаяся в греховности тех, кто ее обвинял, даже пройдя через нравственную встряску, еще с меньшей опаской и оглядкой занималась бы своим (впрочем, правильнее было бы говорить общим) делом, ограничиваются пониманием, и Подмастерье считал себя вправе остаться неудовлетворенным, так как там, где довольствуются разумом, имеющим своим содержанием отражение действительных отношений, без выхода на эту действительность, там, как ему казалось, просто злоупотребляют одним, пусть наиболее важным и бросающимся в глаза, из естественных человеческих навыков.
Можно ли было серьезно полагать, что людям недоставало понимания, разума, пусть в признаваемых самыми неразумными действиях? Подмастерье так не считал. Блага от понимания, несмотря на их очевидную ценность, не следовало переоценивать, а рассмотрение и оценка всего под углом зрения разумения должны были быть сочтены подслеповатым преувеличением. Суть многих подлинных достижений духа человеческого также мало была обязана разуму и зачастую обрекала на муки отрицания многое из предпринятого разумом, хотя и уменьшала безграничные трудности при воплощении даже самой мизерной доли замыслов.
Древние греки не мирились с действительностью и в отместку за то, что она угнетала их, создавали свою собственную, духовную действительность, в своей поражаемости превзошедшую естественную, физическую действительность. Христианство же, несмотря на всю свою устремленность на иную, отличную действительность, в конечном счете примиряло с этим, подлунным миром. Да, и этого было немало, но в направлении, принятом христианством, не хватало большего для подлинно человеческого понимания проституции. Примирение с этим, нашим миром, убивающим своей нескончаемой единственностью, как оно ни располагало к себе, по своим результатам заставляло обратиться к нему спиной.
Конечно, можно было говорить о некотором усложнении сознания в христианстве из-за появления в нем многозначительного идеала в виде преимущественно нравственного сознания. Но оно свидетельствует, скорее, об осознании слабости, неспособности человека тверже опереться на свой жизненный опыт, чем на сколько-нибудь ощутимое усовершенствование обладания добродетелью, достигнутого древнегреческим язычеством.
Беспощадность, навязываемая человеку в любом сколько-нибудь жизненно важном действии, по мнению Подмастерья, мыслилась в христианстве от человека к миру как нечто не главное, и, вполне в духе такого представления, противостояние этой беспощадности, ее удовлетворение, не предполагалось в реальном мире.