И вот решенье принято. Весной девяносто четвертого, после шести лет брака, он снимает себе двушку на Лесной. Возросший уровень доходов и благосостояния располагал. Хрущевку с проходной гостиной и маленьким уютным кабинетиком. Для одинокой ночи диванчик прямо у рабочего стола, для ночи с декламацией и танцами софа, раскидывающаяся, в проходной. Однако и расставшись с Мариной, А. Л. Непокоев, еще учитель (последний год), но сразу и одновременно ведущий передач на радио, звезда двух популярных станций, а также начинающий МС культурно-просветительских мероприятий, не считал себя плохим отцом для Саши. Александры Александровны.
Да и не был, наверное, плохим, с какой житейскою шкалой к его поступкам и делам ни подходи. Деньги особенно не зажимал. Когда был нужен массажист, учитель танцев или мастер по ремонту велосипедов, листал объемистую записную книжку, искал контакты, находил и даже сам иной раз набирал необходимый номер. Но главное, конечно, обязаловка. Один день в неделю, субботу или воскресенье, Александр Непокоев непременно проводил в «Макдоналдсе». Ну или на катке, или в кино, или же в зоопарке. А то и просто с дочкой кормил утят и уток свежей булкой на Чистых прудах. И сам откусывал, и Саше разрешал, и, конечно, в воду мякиши летели
А ну, кто дальше? Йуу-уух Молодца! Твой серенький быстрее всех Ну и мой, конечно, будет селезень-орел! Сегодня он просто не в форме. Не выспался. Но ничего, посмотрим, кто кого сборет в следующее воскресенье
Все, в общем, было хорошо и просто лет до тринадцати-четырнадцати. До появления первых ядовитых пятен угрей на щеках и лака на ногтях. Однажды вечером, когда по графику случилась сладкая суббота с походом в «Шоколадницу» и Сашиной ночевкой на Лесной, за ужином, в теплом кругу кухонной лампы, ничем не мотивированный, странный, как синяя луна или зеленый снег, вдруг прозвучал вопрос:
А дедушка Савелий, он что делал во время коллективизации? Он был с агитотрядами в Сибири или на Украине?
«Тот Мандельштам, что я подсунул ей недели три назад, он с комментариями был?» мелькнула мысль у Александра Людвиговича, но педагогика теоретическая и практическая сейчас же подсказали, что тут не разбираться надо, а быстро менять тему, заиграть ее
Да разве это важно? Вот знаешь, твой любимый Блок, твой тезка Он прославлял
Блок был мерзавец, твердо, с неожиданною убежденностью, сказала Саша. Блок был мерзавец. Но он стыдился, мучился всю жизнь Он искупления искал. А мы, мы мучаемся? Тебе за дедушку не стыдно?
И стыд, и уже тем более искупление так далеко держались и отстояли от общей концепции существования и бытия Александра Людвиговича, что он буквально поперхнулся. Если б ребенок внезапно заговорил матом, удар был бы полегче Своей по крайней мере уж понятностью и предсказуемостью
А за то, что мама уже неделю в больнице со сломанной ногой, а мы с тобой в кафе идем, и на каток, и вот сейчас вкусно едим Разве за это не должно быть стыдно?
Стыдно? Александр Непокоев с изумлением смотрел на дочь, на маленькие, облупившиеся по периметру ногти, на упрямо пробивавшиеся сквозь комковатую, сырую пудру крупные угри и вдруг представил корни и того и другого Уходящие вглубь этого детского организма, переплетающиеся там, разветвляющиеся Этого тела, которое ему всегда представлялось таким простым, как хлебушек, как булочка. Один податливый, легкий и сладкий мякиш И вдруг змеи, жгуты, канаты И Александр Людвигович онемел. Он, специалист по околпачиванию детей, по одурачиванию взрослых, человек-язык, эквилибрист, жонглер словами, смыслами, понятиями, лишился дара речи. Впал в ступор.
В больших и холодных зрачках дочери мерцали, вспыхивали и гасли живые колючие огоньки. Но главное, не видно было дна. Какая-то немыслимая бесконечность черноты открылась. И от этой внезапной, нечаемой глубины мурашки шли по коже. Разбегались.
«Что-то надо сказать, что-то надо сделать», лихорадочно думал Непокоев, мучительно понимая, что трещина, открывшаяся вдруг, с каждой секундой промедления, молчания, паузы растет, расходится и расширяется и непременно, обязательно, буквально станет пропастью, если только немедленно, если только сейчас Но ничего не получалось, Александр Людвигович с ужасом осознавал, что не умеет, не может бессилен перед чем-то настоящим, не хлебом и не пластилином, а с болью, с кровью глубиной, историей, корнями
А давай вымолвил он наконец, надеясь на импровизацию, на силу вдохновения, на друга красного пупырчатого, напитанного витаминами, слюною смазанного, ловкого, что часто и счастливо быстрее головы самостоятельно решенья находил перелопачивал и перемалывал А давай
В больших и холодных зрачках дочери мерцали, вспыхивали и гасли живые колючие огоньки. Но главное, не видно было дна. Какая-то немыслимая бесконечность черноты открылась. И от этой внезапной, нечаемой глубины мурашки шли по коже. Разбегались.
«Что-то надо сказать, что-то надо сделать», лихорадочно думал Непокоев, мучительно понимая, что трещина, открывшаяся вдруг, с каждой секундой промедления, молчания, паузы растет, расходится и расширяется и непременно, обязательно, буквально станет пропастью, если только немедленно, если только сейчас Но ничего не получалось, Александр Людвигович с ужасом осознавал, что не умеет, не может бессилен перед чем-то настоящим, не хлебом и не пластилином, а с болью, с кровью глубиной, историей, корнями
А давай вымолвил он наконец, надеясь на импровизацию, на силу вдохновения, на друга красного пупырчатого, напитанного витаминами, слюною смазанного, ловкого, что часто и счастливо быстрее головы самостоятельно решенья находил перелопачивал и перемалывал А давай
Нет! сухо отрезала дочь Саша.
И тут Непокоев понял, что проиграл. И человек, что был своим, теперь чужой. Свободный и самостоятельный. И не сказать отчего. От коленкоров ПСС и портретов в простенках между шкафами, что в одной квартире, на Ленинградском, или от мягких брошюр издательства «Наука», подшивок годовых журналов и фотографий, но не в рамках, а на полках, просто за стеклом, что в другой, на Миклухо-Маклая, но только у него, у Александра Людвиговича, появился вдруг судья. Им же лично выпестованный и взращенный как-то не так, неправильно, и именно тогда, когда, казалось бы, отлезли все. Все, кто формально, номинально имели право, моральное или же родственное, его трепать. Лезть, мучить, прокурорствовать. Отпали.
Мать вся ушла в заботы об отце, которого Альцгеймер всего за пару лет сделал асоциальным овощем. Брат Алексей, засев в «Газпроме», стал абсолютно безразличным к окружающим собирателем стотысячных часов и трехкопеечных магнитиков с изображением башен, шпилей и мостов всех стран и континентов. Даже жена Марина, благополучно подобравшаяся к центнеру, в своей неудержимой любви к проверке тетрадок и контрольных под халву и чай дала ему развод в прошлом году. Короче, он, А. Л., в отряде космонавтов, преодолел земное притяженье, на Марс летает и Луну И вдруг ребенок. Дочь. Живым укором.
За что? Не он ли ей купил компьютер и к нему «Цивилизацию», «Варкрафт» и «Дум» до кучи, а также все двести восемьдесят серий «Элен и ребята» на двенадцати дивиди? Откуда эти комиссары в пыльных шлемах? Проклятые. Этот интим, о котором не треплются? Кто в голову ей сунул, вбил предположение о том, что нынешнее поколение доживет до Страшного суда? И надо бы как следует к этому ответственному мероприятию подготовиться?
Уютный, сладкий вечер был загублен. На столе зря красовался пирог с капустой и грибами. И прели две кокотницы с жюльеном. Не в коня. Дочь поклевала, поклевала, но ночевать не осталась. Александр же, все косясь, все вглядываясь и просто пялясь в этот новым ставший знакомый профиль, иного очерка глаза и утвердившуюся внезапно линию губ, все ища, ища и не находя какой-то спасительный пуант, какую-то простую и добрую шутку, снимающую молниеносно порчу, проводил дочь до метро, где Саша, бросив лаконичное «Пока!», стремительно сбежала по ступенькам в людьми пропахший переход и умотала в Беляево к маминой бабушке, у которой уже неделю, как выяснилось, жила.
Так начался разлад. Через четыре года на собственном выпускном дочь Саша жестоко отвесила отцу:
Ты просто болтун, папа. Болтун и больше ничего.
Красивому такому папе, по случаю торжественному и необыкновенному явившемуся в блеске всех одуряющей и привораживающей фармакопеи, в головокружительных аптечных колерах фурацилиновых, как электрическая молния, дудочках, при пиджаке-реглан с открытой грудью, горящем изумрудами драконовой, огненной зелени, и совершенно ошеломляющей, разящей сразу наповал сорочке цвета антисептической, антигрибковой жидкости Кастелляни. Такому душке, очаровавшему и педсостав, и всех выпускников без исключения разливами десятиминутной яркой речи, в которой, перемежая сны Веры Павловны с коллизиями «Папиных дочек», он сто самых невероятных и блистательных синонимов придумал к любимому словечку Чернышевского «эгоизм» «здоровье», «ясность», «очевидность», «простота», «дельность», «решительность» и «то, что мозг спинной, и головной, и копчик, вместе взятые», и вот ему, отцу-красавцу, который в своем перманганатно-калиевом прикиде уж полечил так полечил, сказать такое: