Пока я добежала до поселка, пока обошла несколько улиц, озираясь, как пристало опытной подпольщице, чтобы не быть застигнутой за расклеиванием листовок, стало совсем темно. Темноты я боялась так, как совсем не подобает подпольщице, но дело свое все же довела до конца.
Занятия в первую смену начинались рано, еще в сумерках, и хоть мне не терпелось полюбоваться эффектом своей смелой политической акции, пришлось это отложить. Но едва прозвенел звонок, возвещающий об окончании последнего урока, я, забыв о пресловутой медлительности, первой выскочила из класса, галопом сбежала вниз, на улицу, и понеслась туда, где приклеена к забору ближайшая прокламация.
Еще издали я увидела, что взволнованный народ не толпится у того забора, разъяренные жандармы то бишь милиционеры не бегут, топая сапогами, разгонять любопытных. Улица, как всегда, была пустынна. Листовки на месте не оказалось. Надо полагать, заборовладельцы в пятьдесят четвертом году не обрадовались, обнаружив мое, хоть и явно детское, а все же сомнительное творение приклеенным к своей собственности. Листовка исчезла и с остальных восьми заборов. Я все обошла: ни одной! И подавленная, разочарованная, поплелась домой, раз и навсегда утратив вкус к подпольной борьбе. Какой-то мутный осадок остался у меня от этой выходки. Я потом не любила о ней вспоминать. Будто сфальшивила, сделала что-то некрасивое, хотя вроде бы столько было благородного пафоса. Может, зря приплела животных? Но мне же и вправду было больно за них! Только, похоже, из-под этой жалости наподобие страусиного зада вылезала другая, побольше, жалость к себе.
А рука ныла еще несколько дней.
7. Голубая лошадь, красная лошадь, зеленая лошадь
Идите сюда! Скорее! Она заговорила!
Бабушка в потертой, не по росту долгополой офицерской шинели и вязаной бесформенной шапочке, сияя, вбегает в жарко натопленное "палаццо". Не спрашивая, кто заговорил, отец, как был в одной фуфайке, спешит за ней. Следом устремляюсь я. Последней, беззлобно ворча, что-де невелика сенсация, выходит мама.
Перед домом на синем вечернем снегу раскорякой стоит крошечная Вера. Тяжелое пальто, сшитое из остатков старого, изорванного взбесившимся Каштаном отцовского ватника, заметно связывает ее движения. Вид у моей младшей сестры чрезвычайно сосредоточенной.
Верочка! с мольбой восклицает бабушка. Что ты сейчас сказала? Повтори!
Вера молчит. Думает, стоит ли.
Ну, курыпа, дерзай, подбадривает отец.
"Курыпа" это, кажется, по-украински куропатка. Одно из его немногих ласковых обращений. "Курица", мысленно уточняю я.
Сестра, превращенная в неповоротливый куль, медленно поднимает голову. В свете месяца блестят громадные глаза, и я вспоминаю, как недавно соседка при мне сказала бабушке:
У вашей старшенькой тоже глазки большие, но таких, как у Верочки, я в жизни не видела. И у той они зеленоватые, не такие лучистые. С Верочкой не знаешь, кого и сравнить: личико беленькое, нежненькое, носик точеный А реснички, реснички! Кукла, а не ребенок!
"Ну и пожалуйста. Можете носиться с ней, как дурень с писаной торбой, опять-таки мысленно брюзжу я. "Верочка", "носик", "глазки", "покушай" Сами же раньше говорили, что все эти ножки, ручки, глазики пошлость, когда у человека есть вкус, он скажет "руки", "глаза". Та же бабушка учила: "Запомни раз и навсегда, что кушают только младенцы, котята и дорогие гости, а все остальные едят". Вера уже не младенец, она ходит, а значит, ест!"
Да что вы к ней пристали? удивляется мама. Какая разница, сегодня или завтра она превратится в несносную трещотку?
Лу-та! вдруг ясно произносит Вера.
Что?! Что она сказала?..
Лу-та! не без досады повторяет сестренка, еще выше задирая голову.
Она смотрит на луну! бабушка на седьмом небе. Мне и в первый раз так показалось, а теперь уже нет сомнения, она сказала: "Луна!"
Что и говорить, ребенок, чьим первым словом вместо "мама", "баба" или "дай" была "луна", должен быть существом особенным. При всей своей ревности я, скрепя сердце, признаю это. Бабушка, наклонясь к Вере, от полноты сердца целует красноречивую внучку. Та в ответ мертвой хваткой вцепляется в ее шапочку:
Ля-па!
Шляпа! кричу я, поневоле заражаясь общим энтузиазмом
Иметь детей маме очень не хотелось. Она потому и родила меня так поздно, в тридцать пять, что надеялась вообще обойтись без приплода. Для нее с появлением ребенка захлопывался семейный капкан. Пеленки, кашки, сопли ее брала тоска при одной мысли о них. В этой жизни превыше всего она ценила любовь и свободу, а к институту семьи относилась более чем скептически. В свои девятнадцать повстречав романтического одесского Казанову, двадцатисемилетнего говоруна, певуна и красавца, она полюбила в нем такую же вольную душу. Его перерождение в угрюмого домашнего тирана с домостроевскими наклонностями происходило так постепенно, что она не осознала подмену судьбы. Но дети их бы она ни за что не стала рожать, вздумай он потребовать этого. Легко уступая в том, что ей казалось, не всегда справедливо, мелочами, она была бы поражена, в столь важном деле услышав его коронную, без звука "р" и все же рычащую фразу: "Я сказал!"
Иметь детей маме очень не хотелось. Она потому и родила меня так поздно, в тридцать пять, что надеялась вообще обойтись без приплода. Для нее с появлением ребенка захлопывался семейный капкан. Пеленки, кашки, сопли ее брала тоска при одной мысли о них. В этой жизни превыше всего она ценила любовь и свободу, а к институту семьи относилась более чем скептически. В свои девятнадцать повстречав романтического одесского Казанову, двадцатисемилетнего говоруна, певуна и красавца, она полюбила в нем такую же вольную душу. Его перерождение в угрюмого домашнего тирана с домостроевскими наклонностями происходило так постепенно, что она не осознала подмену судьбы. Но дети их бы она ни за что не стала рожать, вздумай он потребовать этого. Легко уступая в том, что ей казалось, не всегда справедливо, мелочами, она была бы поражена, в столь важном деле услышав его коронную, без звука "р" и все же рычащую фразу: "Я сказал!"
Тут-то игра была бы проиграна, его власти пришел бы конец. А он, хитрюга, молчал, позволяя ей только догадываться о его мечте. Это была нежная, трепетная мечта. Ему мерещилось обновление, иная жизнь, добрая и мирная как будто он был на нее способен.
Мамино великодушие не выдержало такой деликатности: она сдалась именно потому, что ее не атаковали. Из этого получилась я. За моим рождением последовало формальное заключение брака, фактически уже шестнадцатилетнего. Только с обновлением ничего не вышло. Убедившись в этом, отец стал поговаривать, что, мол, иное дело, если бы сын
"Ладно, решила мама. Жизнь все равно испорчена, пусть будет второй".
Когда ее увезли в роддом и бабушка сказала, что у меня теперь есть сестренка, она родилась из маминого живота и ее скоро привезут, я за несколько дней намалевала огромную кипу рисунков. Больше, чем за всю остальную жизнь. И все об одном: я и моя сестра. Состоящие из палок и огуречиков, мы с сестрой, держась за руки, гуляли под деревьями, листва которых пестрела всеми цветами радуги, под чудовищным желтым пауком-солнцем, среди ни на что не похожих бабочек и птиц, мимо кривых, но тоже неистово разноцветных домиков. То были пейзажи рая, где наконец не будет одиноко.
А потом мама вернулась. Со свертком. В нем фыркало и корячилось сморщенное, красное, бессмысленное. От Пальмы и то было больше толку
Рожденная мамой в сорок лет, уже явно последняя, Вера стала любимицей отца. К вящему его разочарованию не будучи мальчиком, она, чуть подросши, стала зато такой пленительной девочкой, что он преобразиться не преобразился, а помягчел. Она ласкалась и мурлыкала, как кошечка, и, едва научившись говорить, никогда не забывала предложить маме и папе разделить с ней ее конфетку, благо они всегда умиленно отказывались. А я, "великовозрастная дылда", не делилась. Мне казалось, это будет выглядеть заискиванием. И отец понимал, что я не жадная, дело в другом. Но он бы, возможно, предпочел, чтобы я была жадной, чем непокорной.
Покорность Веры была шаловлива и грациозна. Я подозревала, что она дурачит родителя. В ее широко раскрытых несравненных очах было уж слишком много невинности хватило бы на целый сонм ангелочков. Между тем характер у этого миниатюрного созданьица был еще упрямее моего, кто-кто, а я об этом знала. Сестренка души во мне не чаяла, всюду таскалась за мной по пятам, но при этом не уставала добиваться, чтобы все было по ее. Я раздражалась, начала даже орать, чего со мной прежде не бывало:
Отстань! Или принимай меня такой, как я есть!
Почему? Только потому, что ты старше? кротко лепетала малютка, а мне за этой кротостью чудились стальные тиски, из которых теперь век не вырваться.
Нет, потому, что я могу без тебя обойтись, ясно?! Ты мне не нужна! Если я тебе не нравлюсь, обходись без меня тоже, пожалуйста! Занимайся чем угодно, только сама, одна!
Не хочу одна, ведь у меня есть сестра. Почему ты такая злая? Папа, Саша меня гонит, не хочет со мной поиграть.
Ты у меня дождешься! рявкал отец.
И я, взбешенная, откладывала книгу, шла играть. Вера ликовала: ей казалось, что вот теперь все уладилось наилучшим образом. А на мои свирепые взгляды она плевать хотела.
Ей шел четвертый год, когда я свела знакомство с громогласной взъерошенной теткой, рыхлившей на совхозном поле какие-то посадки. Что именно она рыхлила, не помню, но главное, у нее была рыжая пузатая лошадь, впряженная в плуг. Тетка благоволила ко мне, находя меня забавной. Ей запомнилось, как в прошлом году они скирдовали с бабами солому, заодно убивая вилами попадавшихся на глаза мышей.