Лёгкий бриз ласково скользил по ровной морской глади, в которую, как в зеркало смотрелось улыбающееся Солнце. Зрелище было так великолепно, что я замер в невольном восхищении. Никогда, ни до ни после, я не видел ничего подобного!
Этой ночью я спал, как убитый, и прекрасно выспался, тошнота решила больше не докучать мне, я был весел, как рождественский барашек и с удивлением открывал для себя красоту океана и всего мира, который представал теперь ласковым, добрым Раем, я просто не мог налюбоваться им, минуту назад бывшим, казалось, исчадием ада, а теперь превратившимся в ласкового друга.
И тут, как будто чувствуя, что я готов расплыться по палубе всепрощающей лужицей добра и смирения, мой приятель, который, как я уже говорил, и соблазнил меня ввергнуться в эту афёру, подкрался ко мне сзади и, хлопнув меня по плечу, сказал со смехом:
«Ну, что, Боб? Как тебе? Готов побиться об заклад, что ты перешарохался так, что надул в штаны, когда ночью подул лёгкий ветерок, хотя этим ветром, не то, что паруса шапки нельзя надуть!»
«Шапки? Надуть нельзя? Какая ужасная буря!»
«Буря, полагаешь? Да ты свихнулся, поди? И это ты зовёшь бурей? Пустяки и ничего больше! Иметь бы корабль получше, да пунша погорячей, да побольше простора в море, мы бы ни ухом, ни рылом не повели при эдаком шквалике. Боб, пойми, просто у тебя нет никакого опыта. Вот и всё! Пойдём-ка, хлебнём погуще пуншецу, и всё забудется и перемелется! Смотри, как всё распогодилось кругом, и какой рай везде!?
Мне придётся сократить рассказ про эту часть моей истории, ибо она такая нудная, что я вынужден последовать старой морской традиции и выбросить её за борт.
Скоро пунш оказался готов, он был подан в самое нужное время и в самом нужном месте, в общем, я что было сил налёг на него и в итоге упился до чёртиков, так что к концу ночи утопил во хмелю всё моё незрелое былое раскаяние, все эти ностальгические воспоминания о прошлом, все псевдо-философские размышления и мечтания о счастливом будущем.
Короче говоря, как только море успокоилось, и оно стало таким же ровным, как было до бури, точно так же успокоился мой воспалённый мозг, и мысли мои приняли прежнее ровное течение, а все страхи стать кормом для осьминогов и акул испарились в ласковых лучах утреннего Солнца. Моя припугнутая на время сущность ожила с недюжинной силой, и я уже не помнил ни одной клятвы и обещания, которые страх срывал с моего языка в минуты отчаянья. Должен признаться, что, как часто случается в подобных ситуациях, продолжал сталкиваться с загнанным в угол здравым смыслом, которые издали пытался намекнуть мне на некоторые серьёзные признаки чего-то надвигающегося и грозного, но я исправно затыкал ему рот и излечивался от болезни здравомыслия беспробудным пьянством в кубрике и общением в компании столь же трезвых матросов, среди которых не приветствовались такие проявления жизненной активности, как разум или честь. Лечение шло успешно, и в какие-то пять-шесть дней с припадками здравомыслия было полностью покончено, и моя пробитая шрапнелью сомнений Совесть, повизгивая и стеная, была посажена на цепь в корабельном трюме, под смех юного повесы, решившегося взять старт и кинуться во все тяжкие, чтобы ни на что на свете не обращать никакого внимания.
Но, как я ни пыжился быть оптимистом, новые испытания караулили меня на моём тернистом пути. Провидение, видать, зацикленное на своей коцаной, изъеденной мышами Справедливости, наконец заметило (вероятно из-за пьяных криков, которые изрыгались из моей пасти) такую блоху, как я, и решило не особенно церемониться с ней и провело суд без малейшей возможности оправдания. Наградой за моё ослиное упорство и полное непонимание того, сколь много делало Провидение, чтобы меня спасти и выудить из самых безнадёжных ситуаций, было то, что надорвавшееся ради меня Провидение наконец узрело тщетность своих попыток и решило устроить дело так, чтобы ни у одного самого тупого и спившегося матроса не могло возникнуть сомнений, что ход событий и кары, долженствующие скоро постигнуть меня всё это последствие моего поведения, кара за него и одновременно деяния, обращённые к моему благу и благу таких же безумцев, как я, а всё происходящее творится по произволению и милосердию божьему.
Итак, примерно на шестой день нашего вояжа мы вошли на Ярмутский рейд. Нас обдувал свежий ветер в лицо, и корабль шёл очень медленно, как раздобревшая морская тварь, расслабленная свирепой бурей. Здесь мы бросили якорь и отстаивались целую неделю при встречном северо-западном муссоне. Мы здесь оказались не одни скоро рейд заполнился кораблями, явившимися из Нью-Касла на стоянку, здесь всегда отстаивались корабли, ожидая попутного ветра для входи в устье Темзы. Компания была, прямо скажу, неплохая.
Итак, примерно на шестой день нашего вояжа мы вошли на Ярмутский рейд. Нас обдувал свежий ветер в лицо, и корабль шёл очень медленно, как раздобревшая морская тварь, расслабленная свирепой бурей. Здесь мы бросили якорь и отстаивались целую неделю при встречном северо-западном муссоне. Мы здесь оказались не одни скоро рейд заполнился кораблями, явившимися из Нью-Касла на стоянку, здесь всегда отстаивались корабли, ожидая попутного ветра для входи в устье Темзы. Компания была, прямо скажу, неплохая.
У нас была прекрасная возможность не тратить столько времени на пустой отстой, додумайся капитан воспользоваться приливом, но ветер постепенно усиливался, и достиг максимума на пятый-шестой день стоянки. Рейд был на хорошем счету, так же, как и сама гавань, наши снасти и якоря были в идеальном состоянии, поэтому на корабле царила приятная расслабленность, мы ни о чём не тревожились и не чувствовали ни малейшей опасности, проводя время по утвердившемуся морскому обычаю в беспрестанных гулянках. К середине восьмого дня ветер стал настолько сильным, что пришлось включиться в работу: нам было приказано ослабить стеньги и задраить люки. Никто ведь не отменял заботы о безопасности корабля. Через час море стало и вовсе показывать свой норовистый нрав, и корма и нос попеременно уходили в воду, так что корабль черпал воду бортами. Нам даже стало мерещиться, что якорь порой проскальзывает по каменистому морскому дну.
Капитан вовремя распорядился отдать швартовы и бросить главный якорь, и теперь мы стояли на двух якорях, до предела натянув наши канаты. Тут и разверзся настоящий шторм, такой, что мне впервые пришлось увидеть даже в глазах бывалых моряков ужас и полную растерянность. Что и говорить, сам капитан, человек храбрый и опытный, всё время бегал по палубе, выражая тревогу по поводу судьбы нашей посудины. Он несколько раз пробегал мимом меня, входя и выходя из своей каюты, и мне прекрасно было слышно, как он едва слышно проборматывал: «Господи, боже ты мой! Смилостивься над нами! Кажется, мы гибнем! И так много раз, и всё в таком же духе. В эти ужасные мгновения я пластом лежал в матросском кубрике, и был так оглоушен, что не помнил ничего из случившегося потом. Пусть былого раскаяния был полностью заблокирован, ввиду полного моего попрания всех норм благодарности. Наконец я решил, что худшее позади, смерть во второй раз прошла мимо, и что вторая буря будет ничуть не хуже первой.
Но едва капитан, пробегая мимо и глядя мне в глаза, пролепетал: «Кажется, мы на самом деле гибнем!», я в диком ужасе вскочил, выскочил наружу и глянул вокруг.
Никогда мне не приходилось ещё видеть такого ужаса: волны громоздились, казалось, выше гор, и через каждые несколько минут, рушились на нас. Куда бы ни обращался мой взор, кругом царил беспросветный ужас. Два тяжеловоза, дрейфовавшие неподалёку от нас, оказались без мачт, матросы вовремя срубили их. Тут матросы на корме загорланили, что судно, стоявшее в миле от нас, тонет. Ещё две посудины сорвало с якорей, и они носились в открытом море, без мачт и парусов. Самые лёгкие парусники подвергались меньшей опасности, н несколько из них, промелькнув мимом нас, тоже уносило от берега с убранными мачтами и растерзанными парусами.
Поздно вечером боцман и штурман ворвались к капитану и попытались испросить у него разрешения сбросить фок-мачту. Капитан долго спорил с ними, не решаясь дать такой приказ, но как только боцман пригрозил, что без этого корабль неминуемо пойдёт ко дну, капитан сдался. Чуть только свалили за борт первую мачту, как средняя грот-мачта стала неистово раскачиваться и её тоже пришлось срубить и бросить за борт.
Трудно представить себе, какая ужасная каша была в это время в моей голове, что я переживал, совсем юный матрос, ещё вчера до мокрых штанов напуганный такой ерундой, как лёгким крен палубы. По, вспоминая было, я думаю, что раз в сто больше, чем неминучая смерть, в то время меня ужасала сама мысль о том, что я пренебрёг голосом здравого смысла и угрызениями совести, и в порыве упрямства устремился к своим прежним заблуждениям.
Всё это вкупе, умноженное на ужас непрекращающейся бури, ввело меня в такой транс, которые невозможно описать никакими словами. Однако, будущее показало, что всё это было лишь цветочками!
Буря ревела и, казалось, не собиралась утихомириваться. Её свирепость была такова, что мои приятели-моряки жаловались, что никогда не испытывали ничего подобного. Корабль наш оказался на диво крепок, но беда была в том, что он был сильно нагружен товарами, и потому имел низкую осадку. Каждый раз, как борт черпал бушующую громаду воды, матросы вскрикивали от ужаса и вопили: «Оседает! Оседает!» В то время я ещё не был толь просвящён в морской терминологии, и к счастью, не понимал ужасного значения иных слов. Потом меня, конечно, просвятили. Наконец я осознал, что буря находится на пике своей мощи и помогла мне в этом доселе невиданная картина: на моих глазах капитан и боцман, более всех понимавшие, что кораблю приходит конец, одновременно опустились на колени и углубились в молитву.