Блажен миротворец
Как-то раз, путешествуя по Западной Сибири, забрался я, а может, и забрёл иначе и не скажешь в гости к одному своему очень необычному знакомому. Забрёл что ни на есть вовремя: умирал он пожил своя, как говорил, и умирал. Удивительно: откуда-то, но есть такие люди, которые будто бы никому и не нужны: нет у них ни имени, ни звания, ни друзей нет, ни знакомых, ни паспорта, ни бумаги какой с печатью, чтоб защитила б бедолагу ничего нет: ни-че-го! Живут они себе на выселках, а как дошли до такой жизни предпочитают молчать. Потому и я назову своего знакомого просто Митрич, что вполне достаточно, а дальше так: был человек и весь вышел!
Так вот, Митричу было ту пору, как он сам говорил, за восемь десяточков, а мне казалось все сто, не меньше. Когда я к нему попал, так он не то чтобы совсем слёг, но ослабел заметно, хотя и оставался покамест в своём уме. Помню, дня три я у него жил. От врачей дед отказался, да это и сразу было ясно: какие врачи, когда от них до его жилья километров двести сплошного леса. Здесь только тропами можно ходить охотничьими, да и то тем, кто знает их и не сдрейфит. А я знал, иначе б точно не полез, потому как от последнего, так и не освободился. Идти по тайге в одиночку, да ещё и с ночлегом, это, скажу я вам, как по кладбищу в грозу, а то и хуже того будет.
И всё равно добрался! О многом мы с Митричем беседовали, но главное, что я понял тогда, скажу прямо сейчас.
Так вот, Митрич делился со мною тем, что советует ему душа до того, как покинет она тело и отправиться на тот самый свет. Оказывается, дюже болит наша с вами душенька, коли есть те, кого мы успели по воле или невольно обидели, бросили, не поддержали в трудную минуту, и болит душа сильно! Прощения просит, потому что жжёт её, душеньку твою, совесть до белого каления.
Мирись, гневничал Митрич, если не умеешь не цапаться, то сразу мирись. Понял? А иначе вся скопившаяся злоба так и полезет из тебя, когда помирать начнёшь, неспокоен будешь до тошноты невозможной. А тот, кто не насрал никому пока жил, тот точно молодец, считай свезло ему, как сохатому на солончаке.
Всё, что записал я тогда на диктофон, привожу так, как оно и было мне сказано.
Дурачьё оно полное, сипел Митрич, это я о том, кто насвинячил словами да обидами своими другим Так вот, не им он, а в сердце своё и нагадил, а с этим помирать хуже некуда. Так что мирись, Терёха, сразу, если не умеешь жить в мире, а то так и помрёшь говном, прости Господи.
Утром охотники подошли. До обеда что-то делали, а опосля один остался с Митричем, а с тремя я ушёл. С той поры уже лет с десять прошло: Митрич, должно быть, помер, а вот слова его до сих пор мне душу начеку держат, стерегут её от всякой непотребщины в чей-либо адрес. Уж больно хорошо и глубоко Митрич смог сказать тогда: прямо, что называется, в яблочко вдарил наповал сразил
Ты лети, лети, ласточка моя!
Трудно теперь вспомнить, с чего начиналась моя любовь к ласточке, но в том, что она была и есть во мне по сей день, нет ни малейшего сомнения. Может, всё пошло от сказок, которые читала мне бабушка, или же с моих детских рисунков, на которых ласточка, как и сова, всегда занимала особое место место моего доверия и любви, а может, и с песни, которую я очень любил и, пожалуй, чаще других и с большим удовольствием исполнял на праздниках в детском саду или для гостей нашего дома. Петь я стеснялся, но когда меня просили исполнить «Ласточку», то соглашался и, выйдя в центр комнаты, старательно, можно сказать, самозабвенно вытягивал, закрыв глаза, полную светлой грусти мелодию: «Ты лети, лети, ласточка моя!» Может потому, что у меня получалось спеть и светло, и грустно одновременно, многие из гостей начинали плакать, а потом брали меня на руки и гладили по голове. Вероятно, из-за того, что я рос в семье, где было много любви, тепла и заботы, мне это нравилось, и я с чувством огромной нежности отдавался вниманию со стороны взрослых. Ощущение от таких встреч с их незатейливой домашней добротой медленно и основательно заполняло мою растущую детскую душу, выстраивая в ней то необходимое созидательное пространство, которое чуть позже определится как творчество и станет любимым занятием всей моей жизни. Более того, оно окажется благодарным и, набравшись сил, протянет свет любви от меня маленького до зрелого, означив этот лучик как связь поколений, а потому всё, чем я стану заниматься впоследствии, будет отдано людям и только им людям всех возрастов, начиная с младенчиков и завершая утомлёнными жизнью, но одарённым многомудрой степенностью стариками. «Ты лети, моя ласточка, и неси надежду всякому, кто ищет и томится в ожидании своей непреходящей весны», как-то раз прочитал я в своём дневнике, в записях 1981 года. Это был год, когда, окончив школу, я поступил в институт, а дальше в дневнике было продолжение, почему-то дописанное зелёными чернилами: «На твоём пути горы и моря, но ты их одолеешь!»
Не так давно от исполнителя моих стихов Романа Стародумова пришла мне в дар строфа с подписью: «Возьмите себе во благо». Спасибо, Роман, беру! Она очень уместна сегодня на страницах моей новой книги:
Иду в любви, касаясь нежно трав:
Душою бережно лелею, осторожно.
Весь мир живой! Я чувствую в руках
Земную силу, знаю: всё возможно!
Вообще-то ласточка птица особенная: хотя и близка она к человеку, но свободна, как и душа, обитающая до поры до времени в теле, но готовая его покинуть, чтобы устремиться в вечность. Несмотря на кажущуюся свою независимость, ласточка действительно живёт с людьми, но в отличие от голубя, воробья и синицы не умеет передвигаться по земле, а потому принадлежит небесам. Можно сказать, она посредница между землёй и небом: вестница, гостья, а иногда, как и синица, вместилище души усопшего.
Много лет подряд ко мне на дачу в Жамочкино-Крапивне каждую весну прилетают ласточки. Когда-то они свили гнездо прямо над входом в дом, под навесом между его крышей и фонарём-лампой, там они и селятся, выводят птенцов. Удивляет доверчивость этих птиц: иногда они покидают гнездо и сидят неподалёку на проводе, а то и на простой верёвке, протянутой от дома для хозяйственных нужд настолько низко, что можно потрогать их рукой. Как-то, разглядывая семью белогрудок, мама сказала, что ей всегда радостно и спокойно, когда у нас на даче гостят ласточки, а ведь так оно и есть.
Мамина тётя пережила всю блокаду. У неё сохранился жетон в виде ласточки с письмом в клюве, который она позже подарила моей маме на счастье, а мама, ещё когда я учился в школе, отдала его мне, и я ходил с ним на экзамены. Оказывается, эта птица без труда залетала в осаждённый город и тем самым служила жителям символом доброй вести, принесённой в письме. Этот образ сохранился в стихотворении «Блокадная ласточка», написанном ленинградской поэтессой Ольгой Берггольц:
Маленькую ласточку из жести
я носила на груди сама.
Это было знаком доброй вести,
это означало: «Жду письма».
Этот знак придумала блокада.
Знали мы, что только самолёт,
только птица к нам, до Ленинграда,
с милой-милой родины дойдёт.
Уже в старших классах в сочинении «Никомахова этика» Аристотеля я вычитал: «Одна ласточка не делает весны, так же как и за краткое время не делаются блаженными и счастливыми». Мысль эта мне запомнилась, и позже, когда я постигал многие знания, то не доверял скоротечным выводам и настроениям, а старался собрать факты, проанализировать и закрепить всё в жизненном опыте. Из шекспировской трагедии «Макбет» узнал: «Где она (ласточка) живёт, там воздух, я заметил, особо чист». В поэме «Боярин Орша» Михаил Лермонтов представляет ласточку олицетворением подлинной жизни:
И он увидел: у окна,
Заботой резвою полна,
Летала ласточка то вниз,
То вверх под каменный карниз
Кидалась с дивной быстротой
И в щели пряталась сырой;
То, взвившись на небо стрелой,
Тонула в пламенных лучах
И он вздохнул о прежних днях,
Когда он жил, страстям чужой,
С природой жизнию одной.
Да, всё правильно, но только вот моя ласточка была и остаётся другой доброй и верной, остаётся символом той спасительной надежды, которая навсегда поселилась в моем сердце благодаря изумительной песне композитора Евгения Крылатова на стихи Игоря Шаферана, которую я сотни раз пел на всех семейных торжествах:
Не прошла зима, снег ещё лежит.
Но уже домой ласточка спешит.
На её пути горы и моря,
Ты лети, лети, ласточка моя!
Нет порою сил, труден перелёт,
Только как весна без неё придёт?
На её пути горы и моря,
Ты лети, лети, ласточка моя!
Будь её гнездо трижды золотым,
Тот далёкий край не назвать родным.
На её пути горы и моря,
Ты лети, лети, ласточка моя!
Не прошла зима, и земля бела,
Но уже вдали машут два крыла.
На её пути горы и моря,
Ты лети, лети, ласточка моя!
На её пути горы и моря,
Ты лети, лети, ласточка моя!
В три года я написал своё первое стихотворение про чайку и мальчика Ваню. Писать я не умел, но мама с моих слов записала его на бумаге, и я его фактически срисовал. Поскольку рисовал я, можно сказать, с колясочного периода, при этом исключительно в каляко-малякинской манере, то это был мой дебют, но уже по чистописанию и стихосложению: