Автограф. Культура ХХ века в диалогах и наблюдениях - Наталья Селиванова 18 стр.


 Ваша первая публикация состоялась в журнале «Юность» в 1988 году. Тогда отдел поэзии практиковал «Испытательные стенды», знакомившие широкую публику с Ниной Искренко и Юрием Арабовым, Владимиром Друком и Виталием Кальпиди. О компании метафористов много дискутировали в «Литгазете» и за ее кулисами. А вы и в те времена предпочитали одиночество?

 В 80-х годах в отечественной неофициальной поэзии сформировались, условно говоря, два полюса, исповедующих разную художественную идеологию. Я говорю о метафористах и концептуалистах. Первую компанию вы назвали. Вторая группа, куда входили Всеволод Николаевич Некрасов, Лев Рубинштейн, Дмитрий Александрович Пригов, притягивала меня больше, несмотря на существовавший уже тогда зазор между моими представлениями о литературе и художественной практике, и взглядами того же Дмитрия Александровича. Замечу, что и ту и другую группы всегда связывали и связывают вполне приличные товарищеские отношения. Просто круг Парщикова был больше известен в нашей стране, их стали печатать раньше, чем концептуалистов, которые входили в литературный андеграунд, чем вызвали интерес сначала у западных славистов, и только потом их заметила официальная критика.

К этой группе примкнули Сережа Гандлевский и Миша Айзенберг, в своем творчестве стоящие на противоположных концептуализму эстетических принципах. В разгар перестройки мы устраивали поэтические спектакли, к примеру, в театре имени Пушкина. Этим же составом мы впервые поехали за границу, в Англию. Сейчас тесные, почти семейные связи ослабли по ряду причин. Во-первых, мы повзрослели. Во-вторых, исчезла необходимость в противостоянии неблагоприятной культурной ситуации. Сейчас в искусстве, на мой взгляд, сложилась в общем нормальная ситуация, когда художник остался один, и хождения отрядом при всех плюсах этого занятия просто невозможны.

 Вы считаете, что процессы в культуре протекают нормально. Тогда чем был вызван иронический ответ поэта Бахыта Кенжеева поэту Тимуру Кибирову, опубликованный в «Независимой» газете пару лет назад. Насколько я помню, вы сетовали на безденежье в новых экономических условиях.

 Вы же читали его ответ, а мое мнение на этот счет вам вряд ли известно. Так вот, я говорил о том, что в новой жизни стало не лучше, а правильнее, что ли. Если вспомнить советское время, на издание одной книжки писатель мог построить кооперативную квартиру или прожить безбедно год-два. С другой стороны, сегодня нет необходимости идти на компромиссы с редактором, с самим собой, однако, нет и уверенности в том, что выход третьей книжки принесет мне, автору, приемлемые деньги.

 Тимур, вы автор двух книг. Вторую «Сантименты», выпущенную издательством «Риск» в прошлом году, читатель мог приобрести. Однако первую я так и не видела в продаже, да и в библиотеках ее нет.

 Первая книга, обильно проиллюстрированная и выпущенная московским издательством «Цикады», называлась «Стихи о любви». В нее вошли избранные стихотворения и поэмы, в числе последних «Послание Померанцеву». К сожалению, даже у меня не осталось подарочных экземпляров. Во второй сборник я включил все произведения, написанные с 1986 по 1991 год. Осенью в Петербурге увидит свет третья книга «Памяти Державина» с рисунками Саши Флоренского, художника из митьков. Кроме этого, в октябрьском номере журнала «Знамя» читатель найдет двадцать сонетов Саше Запоевой. К слову, Запоев моя настоящая фамилия. Кибиров псевдоним. Сонеты я посвятил своей трехлетней дочке. В какой-то момент мне захотелось простодушного, сентиментального высказывания, а по сути, темы взаимоотношений дочери и отца пробуждают нежные, слегка ностальгические чувства.

 Считаете ли вы нужным, минуя нигилистический тон, пересмотреть поэтический олимп начала века? Является ли Хлебников, с вашей точки зрения, крупным реформатором в стихосложении? Или, предположим, вклад Блока значительнее?

 Вы очень точно отметили фигуры, под влиянием которых в разное время я находился. Лет в 25 увлечение Хлебниковым существенно сказалось на моем творчестве. До сих тор не понимаю, в каком состоянии находился, когда сочинял тяжеловесные верлибры, внутренний ритм которых теперь даже мной не прочитывается. Я не подражал Хлебникову, а пытался как бы заново переложить его принципы стихосложения. Возможно, такая практика оказалась не бесполезной, но вряд ли я могу назвать ее удачной. Разумеется, было бы сейчас нелепо заводить спор на тему, какая техника предпочтительнее: верлибр или, к примеру, четырехстопный ямб. Я веду речь лишь о том, что русская поэзия существует почти три века, и в простоте душевной сказать нечто уже невозможно. В тексте каждое слово, следующая интонация, знак препинания лучатся смыслами, случайными быть не вправе. Поскольку, с моей точки зрения, современным поэтом можно считать того, кто не только слышит некую музыку, но и сознательно общается со стихиями, умеет их взнуздывать. И, кстати сказать, многочисленные творческие, философские, даже жизненные неудачи Блока при всей его гениальности были связаны со слепым доверием к стихийному напору, к так называемой музыке революции, которую он, действительно, слышал лучше всех, но поэтически с ней не справился. Впрочем, мое отношение к Блоку окрашено в биографические тона. Может быть, под его влиянием я, тринадцатилетний, и начал писать стихи. До армии я знал наизусть все его сочинения, вплоть до его записных книжек. Он являлся моим кумиром, непререкаемым авторитетом и образчиком жизненного поведения. Затем восхищение сменилось резким неприятием, а позднее выработалось спокойное отношение.

 Считаете ли вы нужным, минуя нигилистический тон, пересмотреть поэтический олимп начала века? Является ли Хлебников, с вашей точки зрения, крупным реформатором в стихосложении? Или, предположим, вклад Блока значительнее?

 Вы очень точно отметили фигуры, под влиянием которых в разное время я находился. Лет в 25 увлечение Хлебниковым существенно сказалось на моем творчестве. До сих тор не понимаю, в каком состоянии находился, когда сочинял тяжеловесные верлибры, внутренний ритм которых теперь даже мной не прочитывается. Я не подражал Хлебникову, а пытался как бы заново переложить его принципы стихосложения. Возможно, такая практика оказалась не бесполезной, но вряд ли я могу назвать ее удачной. Разумеется, было бы сейчас нелепо заводить спор на тему, какая техника предпочтительнее: верлибр или, к примеру, четырехстопный ямб. Я веду речь лишь о том, что русская поэзия существует почти три века, и в простоте душевной сказать нечто уже невозможно. В тексте каждое слово, следующая интонация, знак препинания лучатся смыслами, случайными быть не вправе. Поскольку, с моей точки зрения, современным поэтом можно считать того, кто не только слышит некую музыку, но и сознательно общается со стихиями, умеет их взнуздывать. И, кстати сказать, многочисленные творческие, философские, даже жизненные неудачи Блока при всей его гениальности были связаны со слепым доверием к стихийному напору, к так называемой музыке революции, которую он, действительно, слышал лучше всех, но поэтически с ней не справился. Впрочем, мое отношение к Блоку окрашено в биографические тона. Может быть, под его влиянием я, тринадцатилетний, и начал писать стихи. До армии я знал наизусть все его сочинения, вплоть до его записных книжек. Он являлся моим кумиром, непререкаемым авторитетом и образчиком жизненного поведения. Затем восхищение сменилось резким неприятием, а позднее выработалось спокойное отношение.

 Поэма «Солнцедар», напечатанная в газете «Сегодня», посвящена юношескому увлечению Блоком, другими символистами. Темой Прекрасной Дамы навеяна и другая ваша вещь поэма «Элеонора». Стало быть, вы иронично относитесь к Серебряному веку? А, по-моему, это была красивая пора в нашей поэзии.

 Надо сказать, что кризис моих поэтических пристрастий произошел именно в армии, о службе в которой я, собственно, и рассказываю в «Элеоноре», я просто понял, что безумно любимый язык Серебряного века рассыпается в столкновении с нашей действительностью. Мне язык нужен для того, чтобы описывать повседневную реальность. Я стремлюсь быть понятым читателем и хочу уберечь от исчезновения увиденное. Даже ту казарму, которая никаких положительных эмоций у меня не вызывала, в поэзии хотелось сохранить. Это часть нашей жизни.

Серебряный век пора, безусловно, красивая, поэтому я отношусь к ней без злобы. Однако символистам свойственно подростковое отношение к жизни. К примеру, Пушкина отличала веселость, но и в ней гений был взрослым человеком. Его и теперь можно читать, и Тютчева, и даже Надсона. Но, когда начинаются все эти криптомерии, голубые кавалеры и слуги, по-моему, перед нами явно девическое чтение.

 Гумилева вы тоже относите к подросткам?

 При том, что он-то был знаменит настоящим мальчишеством страстью к путешествиям, к охоте, к оружию, я его подростком не считаю. Акмеизм, полагаю, это уже выздоровление.

 Наш разговор подходит к теме свободного и, если можно так выразиться, искусственного существования поэта в избранной форме. Первое дарит читателю чувство полета, естество речи, второе при всей технической точности ощущение арифметичности, сознательной выстроенности, герменевтики. Блок учил следовать стихии. Гумилев, его вечный оппонент, настаивал на эксперименте, сознательной работе со словом. Кто вам ближе в том, давнем споре? И есть ли ему аналогия в современной поэзии? Может быть, Кибиров и Пригов?

 Мне ближе Гумилев. Мне ближе обдуманная, точно проделанная работа. Потому что у талантливого человека даже в жесткой схеме, в четкой конструкции отчетливо слышится дыхание стихийного потока, им же самим, то есть автором, управляемого. Если чтение моих стихотворений создает иллюзию кажущейся легкости, предельной ясности, простоты текста, это значит, что я абсолютно сознательно себе это позволил. Не хочу производить впечатление компьютера. Но зачастую я сажусь записывать уже обдуманное.

Назад Дальше