Имени такого-то - Линор Горалик 2 стр.


 А вот еще крупная!  радостно сказал Потоцкий и наугад ткнул пальцем в пол.

Мухановский дернулся.

 Ничего я не вижу!  прошипел он злобно, и вдруг саперная лопатка, заменяющая ему кисть оторванной руки, оказалась прямо у шеи Потоцкого.

 Вы всё видите,  тихо сказал Потоцкий.  Крыс. Провода. Мины.

Мухановский нехорошо дышал ему в лицо кашей и всем прочим.

 Мины,  еще тише повторил Потоцкий.  Отлично вы видите мины. Как же вас при этом угораздило, а, Мухановский? Интереснейшее получается дельце

Потом он взял ставшего совсем маленьким Мухановского под здоровую руку и повел в палату, мимо окна, в которое Сутеева, высунувшись по пояс, закидывала маленькую самодельную удочку без поплавка.

 Не скажу, никому не скажу, не бойтесь,  ласково говорил завхоз Мухановскому,  зачем мне на вас говорить? У нас с вами большие дела впереди, мы с вами, дорогой, сегодня огородом заниматься начнем, картошку копать начнем.

 Я не могу,  слабым голосом сказал Мухановский,  еще болит Шов болит очень Я не могу ею копать

 А вы показывайте, показывайте, где поспелей и покрупней, а копать  это я найду, кто,  говорил завхоз терпеливо.  Времени сэкономим! Да вы не бойтесь, и они не скажут. Я молчаливых найду. Вот, подождите,  и, оставив Мухановского, Потоцкий быстро побежал по коридору назад, к окну, откуда тянуло позднеоктябрьской мерзостью.

Дрожащая от холода медсестра Сутеева замерзшими толстыми пальцами боролась с задвижкой. Удочка валялась на полу, в зубах у детской сестры был серый, треугольный, криво надорванный листок. Потоцкий вместе с ней навалился на оконную раму, задвижка поддалась.

 Что, Настасья Кирилловна, есть новости?  участливо спросил завхоз.

 Уже думала, что нет,  сказала Сутеева, сжимая листок обеими руками,  уже думала, что и нет, две минуты стою, три стою  не тянет, не клюет, у меня сразу сердце падает, вы же понимаете, Сергей Лукьянович?

 Понимаю,  сочувственно сказал Потоцкий.

 Думаю  буду стоять, хоть насмерть замерзну,  сказала Сутеева,  хоть замерзну насмерть.

«Такая будет стоять, хоть насмерть замерзнет»,  подумал Потоцкий.

 Вдруг как дернет!  сказала Сутеева радостно.  Как дернет! Как пойдет! Я как начну тянуть! Тяну-тяну, оно тянется-тянется, долго так тянется! Я сразу поняла  перекинули их куда-то подальше, влево, далеко-далеко крючок, уже не под Москвой они, и  перекинули! Но жив, цел, бьет врага, понимаете?

 Понимаю,  сказал Потоцкий.  Рад за вас, Настасья Кирилловна.

 Жив, цел, бьет врага,  вдруг сказала Сутеева совершенно упавшим голосом и взяла письмо в рот.

 Настасья Кирилловна,  сказал Потоцкий, помолчав,  картошку пора копать.

Она покивала, глядя в пол.

 Нам бы человека три еще. Вы, да я, да еще человека три,  сказал Потоцкий.  И вот товарищ Мухановский поможет нам кое-чем, нетрудно будет.

 Я бы из детского отделения пару молодых ребят  трудотерапия, я спрошу разрешения у профессора Борухова,  задумчиво сказала медсестра, вынув изо рта листок.  И Милочку Витвитинову надо взять, она сильная.

 Вот и спасибо,  сказал завхоз, настороженно поглядывая на Мухановского, но тот никуда не шел, топтался на месте, смотрел в пол, здоровой рукой поглаживал острые края лопатки.

 Сергей Лукьянович,  вдруг шепотом сказала Сутеева,  как же знать? Если бьет врага прямо сейчас  как знать: жив? цел?..

3. Маскировка

Женское отделение отвечало за светомаскировку. Черный октябрь наваливался на окна темнотой уже в три часа дня, приходила со своей маленькой командой вдвое исхудавшая за эти месяцы огромная сестра Витвитинова, и большие окна кабинета закрывались выданными завхозом кусками театрального бархата, о происхождении которого Райсс предпочитала ничего не знать. Витвитинова была сокровищем, и каждый раз главврач благодарила в сердце своем силы небесные за то, что эта нежная и обидчивая великанша так и не пошла учиться инсулиновой терапии,  а то быть бы сейчас Витвитиновой на фронте. Но голос у Витвитиновой был ужасного тембра, проникал в кости, и ежедневно пытаться дотерпеть до момента, когда она и ее подопечные уйдут восвояси, было совершенно невыносимо.

Внизу тяжело, не в лад, протопали обе выделенные больнице зенитки, и слышно было, как прибывший с эвакогоспиталем майор медслужбы Гороновский понукает их грязными словами, и опять у нее не хватило сил высунуться из еще не завешенного окна и крикнуть ему, что добром и лаской он мог бы добиться большего, чем понуканиями и угрозами. С Гороновским вообще непонятно было, что делать, он был полевой хирург, с контингентом разговаривать не умел и учиться явно не желал, на медсоветы не являлся или сидел, когда дело не касалось вопросов общего характера, с показным безразличием. Когда к ней в очередной раз ворвался взбешенный Синайский после того, как обход Гороновского в остром отделении закончился крайне нехорошо, она прямо сказала, что Гороновский нехорош и сам, его бы первого подлечить, на что Синайский заорал: «А вас бы не подлечить?! Нас бы сейчас всех подлечить!»  и сцена получилась ужасная, им пришлось извиняться впоследствии друг перед другом, и медсестры, как водится, все знали, она давно перестала задаваться вопросом, откуда медсестры всё всегда знают, это было пустое. Но если бы не Гороновский, не дали бы им никаких зениток, Гороновский и двое его подчиненных, сумевшие втроем доставить с фронта восемьдесят с лишним человек, большинство  с тяжелыми ранениями, были их спасением, это Райсс понимала хорошо, и еще понимала, что Гороновский иногда уходил куда-то с этими двумя, тоже молчаливыми и страшными, в ночь, и возвращался еще злее прежнего, иногда  в рваной одежде, но приносил спирт, ампулы, пузырьки, бинты, мази, иглы, а откуда приносил  она боялась спросить. Мало, совсем мало, и битвы между отделениями за эти ампулы и иглы были страшные, уродливые, отвратительные были битвы, но  приносил. Однажды он вернулся с пулей в ноге, и об этом она тоже спросить побоялась.

 Отходим от окошечка!  гаркнула над ухом Витвитинова.

Райсс вздрогнула и отошла. В кабинете стало совершенно уже темно, она ощупью отыскала свое кресло, дождалась момента, когда можно включить лампу, а Витвитинова все не уходила, топталась у стола, чесала голову с толстенными черными косами, уложенными вокруг головы в неправдоподобных размеров вал, увенчанный платком. Уже вышли гуськом ее подопечные, и главврач представила себе, как они пробираются мимо стоящих в коридоре мужских коек назад, к себе, в женское отделение, и помолилась про себя, чтобы обошлось без инцидентов.

 Говорите, сестра,  сказала она терпеливо,  ради бога, с пяти утра работаю и еще ночь впереди.

Витвитинова снова почесала голову.

 Да что с вами?  спросила Райсс раздраженно.

Тогда Витвитинова сказала что-то очень тихо, и ее нежнейшая белая кожа стала розовой, как детское мыло.

«Беременна»,  в ужасе подумала главврач, и первая мысль была  что не отдаст она Витвитинову Гороновскому и аборт придется делать ей самой, а как?!  а вторая мысль  что, не дай бог, эта дура соберется рожать, и только младенца им сейчас не хватает,  но тут Витвитинова выпалила такое, что лучше бы она была беременна:

 Вши!

 У вас вши?  переспросила Райсс и тут же, не удержавшись, почесала голову под наколкой.

 У всех вши,  сказала Витвитинова.  В женском отделении вши.

«Всех обрить заново к чертям»,  быстро подумала Райсс и представила себе последствия. Захотелось лечь лицом в бумаги.

 А в мужском?  спросила она, стараясь звучать нормально.

 Наверняка,  сказала Витвитинова.  Везде ходим.

 Спасибо, Витвитинова,  сказала Райсс.  Ступайте и скажите, пожалуйста, завхозу, чтобы зашел ко мне через пять минут. Нет, скажите, чтобы через десять.

Ушла чешущаяся Витвитинова, она поспешно заперла дверь, пробежала через кабинет, подтащила к портрету табуретку и привалилась наконец к мягкому, шерстяному, родному мужскому плечу. Упершись обеими руками в стену, зажмурившись изо всех сил, она стояла так с минуту, и портрет не отстранился, не ушел в глубь стены, как это случалось, когда она была плохая девочка, когда говорила слишком много, работала слишком мало, во время обхода не находила в себе сил слушать, один раз заснула на партсовете (и спала несколько минут, и добрый старик Синайский ткнул ее пальцем в ногу, а остальные сделали вид, что не заметили ничего), а другой раз перепутала назначения и сама же сделала выговор Магендорфу и не призналась ни в чем. Но сегодня портрет был живой, теплый, простой френч и тяжелые усы пахли одеколоном и папиросами, пуговицы на груди мягко сверкали в свете лампы. Она вжалась в картину еще сильнее, так, что от шерстяной ткани стало больно щеке, и торопливо, горячо зашептала:

 Не сдадим, не сдадим, не сдадим, ни за что Москву не сдадим, ты это знай, знай, знай! Но и ты, пожалуйста, пожалуйста, ты пойми: мы без лекарств, мы без бинтов, мы без ничего-ничего! Я поэтому прошу, я только потому прошу, ты же все понимаешь, да? Ты же меня понимаешь, да? Я знаю, ты слышишь, ты понимаешь. Только поэтому, у меня в коридорах лежат, мы ночью через больных перешагиваем, наступаем, только поэтому эвакуироваться куда-то. Умоляю тебя, только поэтому. Не знаю, как мы это будем, а только знаю, что лучше как-то, чем никак. Пожалуйста, прикажи. Но если нет  то нет. Если нет  значит, так справимся. Значит, тебе видней. Ты один знаешь, а никто не знает.

Еще постояла, прижавшись. Отскочила, когда в дверь постучали, потерла щеку, пошла, впустила Потоцкого. Он вплыл в кабинет осторожно, увидел горелые следы на стене там, где по бокам от портрета прижимались ее ладони, подошел, привычно достал из нижнего отделения старого, еще с неназываемых времен стоящего здесь надежного шкафа ведерко с краской и мастерок.

 Следующий раз надо будет побольше вокруг снять,  сказал он, ловко зачищая обгоревший слой,  вон трещинки вверх пошли, не очень хорошо.  И, посмотрев на нее через плечо, неловко спросил:  Нет ли чего В смысле ясности?

Она, глядя в пол, покачала головой и скороговоркой сказала:

 Я вас, Сергей Лукьянович, позвала с плохим известием. У нас вши, женское отделение, но, наверное, везде. Включая, собственно, персонал.

4. Сейчас поймем

 Что вы делаете, а?  сказал Сидоров, чувствуя, как от того самого стыда за другого  не за себя,  который он ненавидел больше всего и хуже всего переносил, отвратительно немеют щеки и чешется совершенно чужая, лысая и колючая голова.  Ну что вы делаете, а? Яков Борисович, вы, конечно, автор, так сказать, этого аппарата, и мы вам все за него в ножки кланяемся, но все равно  что же это вы делаете?.. А вы, Борухов,  я вообще не понимаю, вы глава детского отделения, педагогический пример

Назад Дальше