Я никогда не пользовался предложением Витьки побить любого обидчика, но безвозмездно позволял покататься на моем велосипеде; без спроса отца выносил из дома гитару и давал недолго побренчать на ней. Завершу свое «музыкальное отступление» тем, что Виктор стал в дальнейшем примечательным рок-гитаристом, обосновался в Москве, но позже сменил артистическое амплуа на предпринимательскую деятельность.
И вот однажды, несмотря на взаимную симпатию, он обидел меня. Допустил некую непростительную, с моей точки зрения, грубость по отношению ко мне, своему, как мне казалось, другу. Я вознамерился ему отомстить. Физических данных для этого не доставало, а обида захлестывала меня.
Это случилось в ясный летний день. Я, исполненный жаждой мести, наблюдал из зарослей всё того же боярышника, как самодовольный Витёк провожает до подъезда своего подвыпившего отца, к слову сказать, трезвым которого редко кто видел в нашем дворе. И я вдруг совершенно спонтанно подумал: «Чтоб твой отец умер!», обрамив пожелание в ритуальное обращение к Дасможу.
На следующий день отец моего обидчика погиб, разбившись на мотоцикле.
Во время похорон я присутствовал при выносе тела из подъезда и навсегда запомнил запах смерти, заказанной мною.
Когда я учился в начальных классах школы, мой одноклассник отравился вместе со своей бабушкой угарным газом. Я видел, как тщедушную старушку и ее внука, без того-то худенького, а сейчас больше похожего на тряпичную куклу с белым лицом, выносили из подъезда санитары скорой помощи и увозили в больницу. У дома толпились зеваки и витал все тот же жуткий запах смерти. Люди сокрушенно делились друг с другом новостью, что оба умерли. Я испытал страх и неведомую раньше щемящую жалость. Я взмолился к Дасможу, чтобы он вернул несчастным жизнь. И оба выжили. Как уж там было на самом деле врачи ли постарались, или свершилось чудо мне не известно. Но в тот момент я был уверен во всемогуществе своего покровителя.
Следом другая история. Мое детское самолюбие задел один блатоватого типа великовозрастный хмырь из соседнего дома по кличке Свирид. Он дал мне оплеуху, сопроводив ее грязными ругательствами, за то, что я не позволил ему прокатиться на моем велосипеде. Он отнял у меня его силой, накатался всласть и вернул с вывернутым восьмеркой колесом. Я не плакал, но внутри горел жаром обиды и, забившись в темном углу подъездного подвала, возжелал смерти всей семье Свирида.
Через несколько дней нашу округу облетело страшное известие: вся семья каких-то Свиридовых муж, жена, бабушка и две дочери отравилась грибами. Тогда я впервые услышал пугающее название: «бледная поганка». В живых остался только сын. Это и был тот самый Свирид. В дальнейшем, насколько я знаю, он попал в детдом и по прошествии лет был осужден за убийство. А в итоге сгинул где-то на рудниках.
Испытывал ли я угрызения совести? И да, и нет. Рос ли я жестоким ребенком? Нет, скорее экспериментатором-естествоиспытателем. Кто в детстве лапки-крылья мухам не отрывал? Я не говорю о тех крайностях, когда бездушные дети четвертовали кошек посредством привязывания их за лапы к дверям соседей по лестничной площадке, а потом нажимали на все звонки и убегали. Или сжигали, облив бензином, повешенных домашних питомцев под окнами их хозяев. Я сам таких в отрочестве бил и презирал.
В каждой избушке свои погремушки. И в нашем городе не все было гладко с воспитанием молодежи. По большей части улица растила нас. Отдельные кварталы были наводнены амнистированными уголовниками, химиками (рабочих рук не хватало в первые послевоенные пятилетки) они тоже заводили семьи, у них росли дети с соответствующими нравами и генетической отягощенностью. Неокрепшая душа «благополучных» детей как губка впитывала все плохое и запретное. Дьявол-искуситель со своим яблоком не дремал. Я с другими ребятами хулиганил на стройках, лазал по подвалам и из вентиляционных окошек стрелял из рогаток по прохожим, взламывал сараи и погреба, разорял чужие огороды.
Но вместе с тем, жалеючи таскал в квартиру раненых птиц, котов и собак, меня не смущали лишаи на их теле, сыплющиеся на пол блохи. Я откармливал несчастных даже редким в доме деликатесом, пил с ними из одного блюдца молоко, клал в свою постель, ругался с возмущенными родителями грозился уйти из дома вместе с Шариком, Стрелкой, Белкой или Рыжиком. Плакал, когда мама ночью уносила очередного постояльца на окраину города или увозила в деревню, если завод отправлял своих сотрудников «на свеклу». Я не оправдываюсь. Свинья везде грязь найдет.
Но вместе с тем, жалеючи таскал в квартиру раненых птиц, котов и собак, меня не смущали лишаи на их теле, сыплющиеся на пол блохи. Я откармливал несчастных даже редким в доме деликатесом, пил с ними из одного блюдца молоко, клал в свою постель, ругался с возмущенными родителями грозился уйти из дома вместе с Шариком, Стрелкой, Белкой или Рыжиком. Плакал, когда мама ночью уносила очередного постояльца на окраину города или увозила в деревню, если завод отправлял своих сотрудников «на свеклу». Я не оправдываюсь. Свинья везде грязь найдет.
На много лет мой Дасмож замолчал. Он не реагировал ни на какие просьбы. Я очень переживал, догадываясь о причине. Нельзя желать людям зла! Я пытался всячески задобрить своего таинственного и всесильного покровителя: делал в его честь талисманы, плакал и обещал исправиться. А однажды, дойдя до отчаяния, даже принес в жертву вороненка, вмерзшего лапками в лед. Я долго отогревал его ладонями и дыханием у батареи в подъезде, но видел, что обмороженная птица умирает. И тогда решился: чтобы прекратить ее мучения, я резким движением свернул тонкую шейку, провернул ее вокруг оси несколько раз, приговаривая: «Я делаю это ради тебя, Дасмож, вернись ко мне!». В ту пору я уже учился в пятом классе.
Друг вернулся, когда мне исполнилось восемнадцать. Меня арестовали за разбой. Длинная история, не стану утомлять вас подробностями, как докатился я до жизни такой. Две смежные статьи УК РСФСР обещали от семи до пятнадцати лет лишения свободы, а в особых случаях (если следователь постарается и навешает лишнего) предусматривалась и высшая мера расстрел. И только в этом диапазоне я мог рассчитывать на варианты. Была зима. Предстоял суд, и по прогнозам адвоката мне могли дать в лучшем случае семерик. Но за мной числилось еще много грехов, никому не известных. Я боялся, что они вскроются на следствии. Тогда бы мне «светила вышка». Я молил Бога, чтобы этого не случилось. Доведенный самим собой и ситуацией, созданной мною же, до отчаянья, я вновь обратился к почти уже забытому Дасможу.
В новогоднюю ночь, за несколько дней до окончания следствия и за два месяца до суда, я обратился к нему, проникнутый искренним раскаянием. Хотите знать, в чем оно заключалось?
Я бредил во снах и заговаривался наяву, от меня шарахались сокамерники, от моего дела отказывались адвокаты, а вертухаи-тюремщики считали сумасшедшим. Про себя и вслух я твердил одно: с меня хватит случившегося, нескольких месяцев заточения уже изменили меня предостаточно, я отсидел свое и сполна понес наказание муками совести, и, если бы чудесным образом меня выпустили на свободу, я искупил бы свой грех, творя только добро. Я плакал по своим родителям, сознавая, сколько горя принес им. Я искренне готов был отдать всего себя в жертву людям. Но каким образом тогда еще не знал. В кульминационный момент своих терзаний я не выдержал внутренней трагедии и лег животом на заточенный супинатор от сапога. Бессильная ярость на себя, отчаяние и истерика. И никакого расчета ни на то, что острое стальное полотно может дотянуться до брюшной аорты, ни на то, что в четырехместной камере я оставался некоторое время один. Единственный сокамерник, вызванный на свидание с родственниками, должен был появиться только через час, а вернулся намного раньше.
Несколько месяцев в тюремной больничке: операция, нагноение, повторная операция, авитаминоз, незаживающая рана, флегмона брюшной полости, снова операция. В результате обезображенный живот, превратившийся в сплошной фиолетово-красный рубец и изъеденный гноящимися свищами, отправка в общую камеру на шестьдесят человек. Драка с заточками, проникающее ранение в мой многострадальный живот, и вновь больничка Теперь я умирал от сепсиса.
И вот, в новогоднюю ночь, между учащающимися провалами в горячечное забытье я позвал Дасможа и попросил почти невозможного, нет, не подарить мне жизнь: «Дай мне свободу через три года, я отлежусь, подлечусь и буду человеком». Я назвал точную дату, она кое-что значила для меня
Александр надолго умолк. Слушатели терпеливо ждали продолжения, пока один из них не встал и не произнес требовательно:
Ты призван быть равным нам, Саша, и если ты не принимаешь правду своей жизни, значит, ты не готов. Решай или уходи.
Этого оказалось достаточно, чтобы рассказчик продолжил. Он даже не изменил позы, словно команда «замри» сменилась другой «отомри»: