Конечно, это относится не только к 70-м и началу нового века. Просто эта аналогия очевидна семидесятые были самым длинным десятилетием, с 68 по 79-82, и почти все они (годы) передавали в будущее своим детям-ровесникам один и тот же стабильный сигнал, как его сейчас не услышать?
Резонируют все эпохи без исключения. От материнской эпохи почуявших какую-то свободу шестидесятников, например, родилась дочерняя эпоха либерастов 90-х, эсхатологические пятидесятые (Сталин умер. «Как жить?» «Да просто! Всех на чистую воду, а сами-то мы теперь ого-го! догоним и перегоним!») аукнулись некроложными 80-ми. (Все умерли. «Ну, и слава Богу, теперь-то мы всё перестроим!»). Послепобедные, высоко-наконец-то-спокойные сороковые выдали через четверть века на гора те самые «самые-самые» советские, мирно-героические 70-е годы «колоссального рывка-застоя». В 60-70-е годы жили дети-сверстники солдат-победителей.
Как и всякое эхо, поколенческое имеет бесконечное количество колен, но ясно слышится только первое, от силы второе, третье если был и мощный начальный импульс, вот такой, как после Победы. Если это учесть, то наше время репликация не столько 70-х, сколько дубль-репликация послепобедного десятилетия. Эхо и историческое внеморально, ему всё-равно, что передавать. Что послали, то и услышите. Вот родился в середине 20-х на волне разгула блатняка так называемый шансон (правда, тогда так не называемый), «Мурка», а дети этих певцов, амнистировавшись по смерти «тирана» в середине 50-х, распелись «а-ля Мурка» так, что уже их дети, в 80-х заблатовали чуть ли не все кухни и всю эстраду. Заметьте, ни в тридцатых-сороковых, ни в семидесятых блатных песен не пели.
Думаю, найдётся мини-Фоменко, кому будет интересно подвигать туда-сюда эту мини-историческую синусоиду: назад, чтобы понять, откуда что взялось, вперёд, чтобы без нострадамусов определить, что нас ждёт завтра. Для исследователя это будет увлекательный дайвинг на историческом мелководье, меня же это занимает с точки зрения моего теперешнего рассказа о моих семидесятых.
А то, что не было в 70-е от пуза колбасы, то мы, двадцатилетние, ей-богу, этого не замечали, у нас хватало других забот и занятий, нежели считать колбасные электрички из Москвы в Тулу, да и понимали мы уже тогда, что «с набитым ртом ни спеть, ни закричать, не вспомнить нужный жест благодаренья, и где уж там читать стихотворенье, тем более его писать!». А в 70-х мы все были поэтами.
Странное дело: «тайных обществ не было, но тайное соглашение понимающих было велико» (Герцен), и на этом виртуальном соглашении держалась реальная конструкция этой новой предсмертной общности советский народ. А началась гласность соглашение перестало быть тайным, и тут же перестало быть. (Или оно стало ещё более тайным, как реакция на то, что черти, нацепив овечьи шкуры, то есть человечьи маски, попытались это соглашение приватизировать?). Всеобщественный Договор рушился, и из него стали выходить не только жулики и воры, цеховики и фарцовщики, комсомольцы и диссиденты а все. Как будто долго и трудно тащили непосильную поклажу через болота и буераки до условно-ровного места, дотащили, отдохнули-огляделись и побежали в разные стороны, словно только эта непомерная поклажа да трудный путь их и объединяла.
Да, 70-е годы уникальны не только для тогдашнего Союза, но и, как говаривал Петька-герой, в мировом масштабе. Некоторое затишье, умиротворение, потепление (не оттепель, наша внутренняя, бывшая десятилетием ранее, а потепление в великой холодной войне, и хоть нам, только что окончившим школу, все эти войны были по барабану, после- и пред- грозовое затишье, отражаясь во всех семи небесах, так или иначе рулило погодой и на земле. С Европой Лёня договорился пожить безопасно и сотрудничая, с американцами слетали в космос, даже перестали глушить вражьи голоса, но для нас все эти богатства были вроде как естественно-плановыми, нам было по 17 лет и «Мы были нищими весьма! Да от безгрошья нам ли охать? Та полоумная весна осваивала нами похоть. Мы эти вешние азы впитали дружною скворешней. Весна же, полная грозы, хвалила нас за небезгрешье, Хвалила за уменье петь, водить языческие плясы, за неумение хотеть по правилам десятых классов. Склоняли нас: гнать, гнуть, гноить! Склоняли так, что я усвоил тогда склонения свои: Весна с весной весну весною».
Конечно, без всякой нашей заслуги, но наша юность ровно уложилась в эту тихую щель между Чехословакией и Афганистаном, в это сравнительно штилевое времечко, через которое, как через оттаявший кусочек морозного окна, можно посмотреть внутрь дома и попробовать самому, для себя узнать и понять его.
Да, 70-е годы уникальны не только для тогдашнего Союза, но и, как говаривал Петька-герой, в мировом масштабе. Некоторое затишье, умиротворение, потепление (не оттепель, наша внутренняя, бывшая десятилетием ранее, а потепление в великой холодной войне, и хоть нам, только что окончившим школу, все эти войны были по барабану, после- и пред- грозовое затишье, отражаясь во всех семи небесах, так или иначе рулило погодой и на земле. С Европой Лёня договорился пожить безопасно и сотрудничая, с американцами слетали в космос, даже перестали глушить вражьи голоса, но для нас все эти богатства были вроде как естественно-плановыми, нам было по 17 лет и «Мы были нищими весьма! Да от безгрошья нам ли охать? Та полоумная весна осваивала нами похоть. Мы эти вешние азы впитали дружною скворешней. Весна же, полная грозы, хвалила нас за небезгрешье, Хвалила за уменье петь, водить языческие плясы, за неумение хотеть по правилам десятых классов. Склоняли нас: гнать, гнуть, гноить! Склоняли так, что я усвоил тогда склонения свои: Весна с весной весну весною».
Конечно, без всякой нашей заслуги, но наша юность ровно уложилась в эту тихую щель между Чехословакией и Афганистаном, в это сравнительно штилевое времечко, через которое, как через оттаявший кусочек морозного окна, можно посмотреть внутрь дома и попробовать самому, для себя узнать и понять его.
Только у меня есть еще своё увеличительное стёклышко, точнее восемь его кусочков: с 1972 по 1979 я был поглощён полувзрослой Игрой с названием стройотряд. В 72, 75 и 78 это была Москва, в 73 и 74 Башкирия, в 76 Абакан, в 77 Шушенское и, наконец, в 1979, последнем мирном, последним стройотрядовским летом, последним летом 70-х годов Тува.
С этого последнего лета и начнётся рассказ, тот самый дневник Сергея Кононова, на который я случайно наткнулся, разбирая потерявшие всякую меру относительно выделенного мне жизненного пространства бумажные завалы (архивы!) и надеясь-таки их хотя бы ополовинить. Очередной раз удалось это плохо несвойственная мне в вещах и деньгах жадность и скопидомство, в отношении этой кучи бумажек превосходила и себя, и меня. Каждая папочка, конвертик, листочек, как бы оживая, протягивали ко мне из своих мирков ручки-щупальца, при этом пища (крича, вопя): «это же я (ты, мы)! Неужели ты меня (сам себя, нас с тобой) вот так возьмёшь и выбросишь (забудешь)?». Кончилось тем, что я, вволю надышавшись быльём, переложил кучу в новые пачки и ящики, в очередной же раз обманув себя (и всё население «архива»), что вот придут лучшие времена и тогда А лучших времён не бывает, то есть они бывают только сейчас. Сей час.
Но эту папку я всё же оставил на столе. В папке две сброшюрованные книжки формата А-4. «ЛЕТОПИСЬ НЕСТУДЕНЧЕСКОГО НЕСТРОИТЕЛЬНОГО ОТРЯДА. ТУВА, ИЮЛЬ-АВГУСТ 1979 Г» около сотни страниц машинописного текста, и вторая «ПРИЛОЖЕНИЕ К ЛЕТОПИСИ ННО-79» пять десятков стихов и текстов песен, плод коллективного творчества этого лета. Сверху на каждой книжке надпись, «Фадеев В.» то есть, экземпляр для меня. На обложке первой, под названием единственная за всё лето фотография нас четверых: мы на галечном берегу, справа Енисей, за спиной в дымке Саяны. Влад со своей вечной армейской фляжкой, Шура в штормовке, Серёга в трико, и я в клешах на одной помочи. Все улыбаемся. В правом нижнем углу фото часть рюкзака, значит, готовы к дороге. Мы все вдвое моложе нас теперешних
Стройотряд. Кем и где мы только не побывали за «вторые» двадцать пять лет, но я неизбежно, чаще, чем хотелось бы для душевной ровности, возвращаюсь в эту бесшабашную трудную радость юности стройотряд. Иногда он видится мне пустой детской забавой, игрой, вроде пионерского лагеря, иногда самым серьёзным (из мирных) многофункциональным тренингом перед грядущей битвой-жизнью, а иногда единственным настоящим куском этой самой жизни, ведь всё последующее в ней, как бы значительно и, временами, трагично не происходило, не могло сравниться со стройотрядом по интенсивности труда, который в радость. Всё-таки тогдашняя игра в жизнь и была настоящей жизнью, а всё последующее взрослое реакторы, книги, бизнес, наука, звания, должности, деньги, и даже семьи, дети какая-то затянувшаяся игра, ненастоящее. То есть всё наоборот: полудетская игра оказалась настоящей жизнью, взрослая жизнь скучной ненастоящей игрой.
Что же там было такого? И было ли? Может быть, просто юность с её кровяной неуёмностью? И были бы вместо стройотрядов другие дела и занятия слаще и легче или тяжелее и горше юность своё бы взяла, точнее дала. Наверное. Но всё же было в этой стройотрядовской жизни нечто такое, что из-под юношеского флёра проступает не призрачными каменьями романтики, а основательными камнями, на которых можно стоять и из которых можно строить. И очень мне всегда хотелось разобраться, понять только ли в юности тут дело, или какой-то источник этой радости уже был внутри самой идеи? А, как сказал один уважаемый мной писатель (С. Залыгин, «После бури»), «когда обязательно что-то хотите понять и постигнуть, пишите об этом предмете книгу». Книгу не книгу, но в соавторстве с Серёгой кое-какие заметки Дивертисмент.