Моя борьба. Книга четвертая. Юность - Карл Уве Кнаусгорд 4 стр.


Один из них посмотрел на меня. Я едва заметно кивнул. Ответного кивка не последовало.

Он что, не видел? Я кивнул совсем слабо, и он принял это за случайный жест? Решил, будто я просто вздрогнул?

Их присутствие меня будто ножом резало. В метре от двери я бросил окурок на землю и наступил на него. Оставить его? Или получится, что я намусорил? Значит, лучше его поднять? Нет, такая избыточная аккуратность, наверное, ни к чему?

Да ну на хрен, еще подбирать его, они же тут рыбаки уж они-то точно ничего не подбирают!

Я поднял руку и толкнул дверь, взял красную корзинку и пошел вдоль полок. Полная женщина лет тридцати пяти держала в руках упаковку сарделек и что-то говорила девочке наверное, дочери. Худая и долговязая, та топнула и упрямо посмотрела на мать. По другую сторону от женщины мальчик лет десяти рылся, склонившись, в выложенных на прилавке товарах. Я положил в корзинку цельнозерновой хлеб, пачку кофе «Али» и коробку чая «Эрл Грей». Женщина взглянула на меня и, положив сардельки к себе в корзину, двинулась в другой конец магазина. Мальчик с девочкой поплелись за ней следом. Я, не торопясь, бродил по магазину и разглядывал товары. В корзинку отправились кусок коричневого сыра, банка паштета и тюбик майонеза. Прихватив еще пакет молока и пачку маргарина, я пошел к прилавку, где полная женщина складывала покупки в пакет, а ее дочка читала объявления возле двери.

Продавец кивнул мне.

 Здравствуйте,  сказал я и принялся выкладывать продукты.

Он был низеньким и крепко сбитым, горбоносым, с широким лицом и тяжелым подбородком, покрытым ковром черной с проседью щетины.

 Ты, наверное, новый учитель?  он вбил цену.

Стоявшая возле доски объявлений девочка обернулась и посмотрела на меня.

 Да,  ответил я,  вчера приехал.

Мальчик потянул девочку за руку, она вырвалась и вышла из магазина. Мальчик пошел за ней, а последней вышла мать.

Апельсины мне еще нужны апельсины. И яблоки.

Я метнулся к маленькому прилавку с фруктами, сунул в пакет несколько апельсинов, схватил пару яблок и вернулся на кассу, где продавец как раз пробивал последний товар.

 И еще табак «Эвентюр» и бумагу. И «Дагбладет».

 С юга, что ли?  спросил он.

Я кивнул.

 Из Кристиансанна,  сказал я.

В магазин вошел пожилой мужчина в кепке.

 День добрый, Бертиль!  крикнул он.

 Кого я вижу!  продавец подмигнул мне.

Я поспешно улыбнулся, расплатился, сложил покупки в пакет и вышел. Один из стоявших на улице мне кивнул, а я кивнул в ответ и пошел прочь.

Поднявшись на холм, я посмотрел на гору там, где заканчивалась деревня. Она была зеленой, до самой вершины,  это, наверное, больше всего поражало меня в местных пейзажах: я ожидал, что они будут суровыми и бесцветными, но уж никак не ждал такой ликующей зелени, которую перебивала лишь мощная серая синь моря.


В квартиру я возвращался с удовольствием. Она была первой, которую я мог назвать своей, и самые обыденные действия наполняли меня радостью например, когда я вешал куртку или убирал в холодильник молоко. Тем летом я, правда, провел целый месяц в небольшой квартирке при психиатрической лечебнице в Эге мама отвезла меня туда, когда я съехал из дома, где мы провели последние пять лет, но ее и квартирой было не назвать, просто комната в общем коридоре, куда выходят двери других комнат. Там издавна селили бессемейных медсестер, отчего это место величали «Курятником». Так же и работа там была не настоящая работа, а временная, летняя, безо всякой ответственности. И находилась та квартира в Кристиансанне. Чувствовать себя свободным в Кристиансанне я не мог, слишком многое связывало меня там с другими людьми, настоящими и воображаемыми, и потому не позволяло поступать так, как мне хотелось.

«Зато здесь!»  думал я, поднося ко рту бутерброд и глядя в окно. По воде пробежала рябь, и отражение горной гряды распалось на крошечные осколки, словно в калейдоскопе. Здесь никто не знает, кто я такой. Здесь меня ничего не связывает, нет привычных ритуалов, здесь можно поступать, как захочется. На год уйти на дно и писать, втайне создавать что-то. Или успокоиться на время и поднакопить денег. Без разницы. Главное что я здесь.

Я налил в стакан молока и медленно, большими глотками выпил. Стакан с тарелкой я поставил на столешницу у раковины, и туда же положил нож, а продукты убрал в холодильник. Вернувшись в гостиную, я включил машинку в розетку, надел наушники, запустил музыку на полную громкость и, вставив в каретку лист бумаги, сдвинул ее на середину и напечатал сверху единицу. Посмотрел на дом завхоза. На крыльце стояли зеленые резиновые сапоги. У стены швабра с красной щеткой. Среди гравия с песком перед домом виднелись несколько игрушечных машинок. Земля между двумя домами поросла мхом и невысокой травой, из которой торчало несколько чахлых деревьев. Указательным пальцем я отстучал по столу ритм. И напечатал одно предложение. «Габриэль стоял на плато и с недовольным видом оглядывал сверху жилые дома».

Я закурил. Я сварил кофейник кофе. Я посмотрел на деревню, на фьорд и на горы на противоположном берегу. Я напечатал еще одно предложение. «Позади него показался Гордон». Я спел припев. И напечатал: «Он скалился, словно волк». Отодвинув назад стул, я закинул ноги на стол и снова закурил.

А что, неплохо выходит, да?

Я схватил «Райский сад» Хемингуэя и, чтобы проникнуться языком, прочел несколько страниц. Книгу мне подарила Хильда, когда пришла попрощаться на вокзал в Кристиансанне, откуда я уезжал в Осло, чтобы потом улететь в Тромсё. Ларс тоже пришел. И Эйрик, парень Хильды. И Лина там тоже была, она провожала меня до Осло.

Я только сейчас заметил на форзаце дарственную надпись. Хильда написала, что я для нее очень много значу.

Я закурил и, глядя в окно, подумал, как это понимать.

Что я могу для нее значить?

Она замечает меня, об этом я догадывался, но не знал, что именно она во мне видит. Дружить с ней означало принимать ее заботу. Но забота, предполагающая понимание, преуменьшает того, кто ее принимает. Ничего страшного; однако я так чувствовал.

Я был недостоин этого. Я делал вид, будто достоин, и, что удивительно, она купилась, хотя такие штуки понимала с лету. Хильда, единственная из моих знакомых, читала настоящие книги и, насколько мне известно, единственная из всех что-то писала сама. Мы два года проучились в одном классе, и с того самого момента, как я обратил на нее внимание, я отметил ее ироническое, порой недоверчивое отношение к тому, что говорили учителя. Прежде я не замечал подобного у девочек. Стремление прихорашиваться, их манерность, их деланный инфантилизм вызывали у нее презрение, но ни агрессии, ни злости за ней не замечалось, нет, ничего такого, она была чуткой и заботливой, с добрым сердцем, однако имелась в ней и резкость, нечто странно своевольное, отчего я смотрел в ее сторону все чаще и чаще. Белокожая, с бледными веснушками на щеках и светло-рыжими волосами, худая и наделенная той телесной хрупкостью, которая является противоположностью крепости и в сочетании с менее резким и самостоятельным характером непременно вызывала бы в окружающих желание позаботиться о ней; Хильда, однако, сама проявляла заботу о тех, с кем сближалась. Она часто ходила в зеленой куртке защитного цвета и простых синих джинсах, что указывало на левые взгляды, но в том, что касалось культуры, она придерживалась противоположного мнения, выступая против материализма и защищая духовное. За внутреннее и против внешнего. Поэтому она высмеивала таких писателей, как Сульстад и Фалдбаккен его называла «Фаллосбаккен»,  и любила Бьёрнебу, Кая Скагена и даже Андре Бьерке.

Я доверялся ей больше, чем кому бы то ни было. Она вообще была мне лучшим другом. Я постоянно ходил к ней в гости, познакомился с ее родителями, иногда ночевал там и ужинал с ними. Все, что делали мы с Хильдой,  иногда наедине, а иногда с Эйриком,  это разговаривали. Сидели по-турецки на полу с бутылкой вина в ее квартирке в цокольном этаже, смотрели, как к окнам подступает темнота, говорили о книгах, которые прочли, обсуждали волнующие нас политические вопросы, рассуждали о том, что ждет нас в жизни, чего нам хочется и на что мы способны. Она относилась к жизни с невероятной серьезностью, не свойственной остальным моим ровесникам, но в то же время много смеялась и никогда полностью не отказывалась от иронии. Мало что нравилось мне больше, чем бывать там, у нее дома, вместе с ней и Эйриком и иногда еще с Ларсом, однако в моей жизни происходили и другие события, несовместимые с этим, отчего меня непрестанно мучила совесть: тусуясь на дискотеках, клеясь там к девчонкам, я мучился от стыда перед Хильдой оттого, что предаю идеи, которые мы вместе с ней защищаем; а когда я сидел дома у Хильды и болтал с ней о свободе, красоте или смысле всего сущего, то мне было стыдно перед теми, с кем я ходил по дискотекам, или мерзко оттого, что с ними я другой, потому что двойные стандарты и лицемерие, о которых мы столько разговаривали с Хильдой и Эйриком, прочно обосновались в моем собственном сердце. В политике я придерживался левых взглядов, почти склоняясь к анархизму. Я ненавидел конформизм и стереотипы и, подобно другим кристиансаннским пацанам-неформалам, презирал, как и Хильда, христианство и всех тех придурков, кто в него верит и ходит на собрания к своим напыщенным священникам.

Зато верующих девчонок я не презирал. По какой-то удивительной причине именно они меня сильнее всего и цепляли. Как же объяснить это Хильде? И хотя я, как и она, всегда пытался не обращать внимания на оболочку и верить в то, что главное, настоящее и истинное скрыто под ней, хотя я, как и она, всегда стремился обрести смысл, пускай даже для этого надо было признать бессмысленность,  несмотря на это, меня тянуло к блестящей оболочке, красивой и обольстительной, тянуло осушить чашу бессмысленности. Короче говоря, меня тянуло к всевозможным дискотекам и барам, чтобы напиться там до беспамятства и склеить девчонку, с которой можно переспать или, по крайней мере, потискаться. Как же объяснить это Хильде?

Назад Дальше