Любой художник репортер. Но «новый журналист» не в состоянии сообщить или показать своему читателю столько же, сколько способен сообщить или показать писатель, использующий в качестве инструмента художественный вымысел.
Есть много таких мест, куда первому путь закрыт, в то время как второй может повести своего читателя куда угодно, даже на Юпитер в том случае, если там есть нечто, что следует увидеть.
Но в любом случае, и это принципиальный момент, усвоенный мною в Американской академии искусств и литературы: главное не то, говоришь ты правду ли нет. Главное производишь ли ты впечатление честного человека.
Размышляя о журналистике и литературе, я вспомнил, как много лет назад, во время урока по физике на первом курсе Корнелльского университета, стал свидетелем демонстрации различий между шумом и мелодией (в любом американском университете физика на первом курсе самый адекватный предмет). Профессор взял небольшую деревянную пластинку длиной с армейский штык и с силой швырнул о стену класса, сделанную из шлакоблоков.
Это шум, прокомментировал он возникший звук.
Затем он взял еще семь примерно таких же пластин и принялся быстро бросать их об стену так, как бросают метательные ножи. И пластинки, ударяясь о препятствие, сыграли первую фразу песенки «У Мэри был барашек белый». Я был очарован.
Это мелодия, пояснил профессор.
Так вот: литература вымысла мелодия, а журналистика старая или новая всего лишь шум.
Еще этот профессор читал лекцию о равновесии. В классе стоял ряд шкафчиков высотой по пояс и длиной футов двадцать, из-за которого профессор и говорил, при этом к его пальцу был привязан шнурок, и он, объясняя про равновесие, постоянно дергал за него, словно играл в «йо-йо», хотя саму игрушку из-за шкафов мы не видели.
Продолжалось это бо́льшую часть урока. Наконец профессор поднял руку, чтобы мы могли увидеть, что же у него на конце шнурка. Это была деревянная рейка длиной двадцать футов, привязанная ровно за середину.
Это и есть равновесие, объяснил профессор.
Я постоянно теряю и вновь обретаю равновесие, что и есть сюжет всей популярной литературы. Да я и сам произведение литературы. Помню, однажды я встретился с театральным продюсером Хилли Элкинсом. Тот недавно купил права на экранизацию «Колыбели для кошки», и я изо всех сил старался показаться цивилизованным человеком отпускал какие-то достойные этой роли замечания, на что Хилли, покачав головой, сказал:
Нет, нет и еще раз нет. Нужно говорить это в стиле Уилла Роджерса, а не Кэри Гранта.
Сейчас наконец я обрел равновесие. Сегодня утром получил записку от читателя, которому только что исполнилось двадцать лет. Он прочитал мой последний роман «Завтрак для чемпионов» и написал: «Мистер Воннегут, пожалуйста, не убивайте себя!» Да благословит его бог! Я ответил, что со мной все в порядке.
Я посвящаю эту книгу человеку, который помог мне обрести равновесие. Я написал выше, что она меня «фиксанула». Это еще один неологизм. Джил пришла ко мне с ясно выраженным желанием «зафиксировать» мою чудесную жизнь на фотографиях день за днем. То, что из этого получилось, оказалось более глубоким, чем простая «фиксация».
Включенное в эту книгу мое интервью для журнала «Плейбой» почти столь же фикционально, как и моя мимолетная имитация Кэри Грата. Это то, что я должен был бы сказать, но не то, что в действительности произнес. «Плейбой» показал мне распечатку того, что я наговорил им на магнитофон, и для меня стало очевидным, что я обладаю по меньшей мере одним качеством, роднящим меня с Джозефом Конрадом, а именно: английский мой второй язык. Но, в отличие от Конрада, у меня первого языка не оказалось, а потому я принялся работать над распечаткой, вооружившись карандашом, ручкой, ножницами и «мазилкой», желая доказать всем, что пользоваться родным наречием и думать на нем о важных вещах для меня проще простого.
Именно это более всего привлекает меня в писательских трудах: они позволяют посредственности, проявившей терпение и прилежание, отредактировать собственную тупость и превратить ее в некое подобие ума. Безумцам же подобная работа позволяет в итоге прикинуться более здравомыслящими, чем самые разумные из представителей человечества.
Вот как я представляю в настоящее время Вселенную и место в ней человека.
Вот как я представляю в настоящее время Вселенную и место в ней человека.
Искривление Вселенной не более чем иллюзия. На самом деле Вселенная прямая как струна, за исключением микроскопических петель на обоих ее концах.
Один из концов струны постоянно исчезает, словно растворяется. Расположенная рядом с этим концом петля неизменно отступает, спасаясь от исчезновения. Другой же конец струны, не останавливаясь, растет. Находящаяся рядом с растущим концом петля вечно преследует Акт Творения.
В начале и в конце было Ничто. Ничто подразумевает, что существует Нечто. Но из Ничто не получить Нечто. Поэтому Ничто только предполагает Нечто. А Предполагаемое и есть Вселенная прямая как струна, как я уже сказал, с петлями на каждом конце.
Все мы осколки этого предположения.
Вселенная отнюдь не бурлит жизнью. Она населена в единственной точке существами, способными исследовать ее и высказывать на сей счет суждения. Этой точкой является планета Земля, навечно помещенная в центр Подразумеваемого, ровно посередине от концов Вселенной. Все мерцания и сполохи в ночном небе вполне могут быть произведены огнем костра обычного ковбоя сколько бы жизни и мудрости они в себе ни несли.
Теперь по поводу того, что случилось с людьми, которых я описал в этой книге. К концу войны в Нигерии нигерийцы убили чуть меньше биафрийцев, чем я предполагал. Нигерийцы милосердны. Но мозг многих биафрийских детей уже не восстановится от последствий пережитого ими голода, вызванного блокадой, устроенной нигерийцами.
Этим маленьким страдальцам, живущим в центре Вселенной, будет как минимум оказано больше почестей, чем Ричарду М. Никсону. И конечно, бог позаботится них.
Сам же мистер Никсон является одним из третьестепенных персонажей данной книги. Он первый президент США, который ненавидит свой народ и все, что ценят американцы. Несмотря на то что Никсон совершил столь отвратительные преступления, он так искренне верит в свою чистоту, что я подозреваю: кто-то в юности поведал ему, что единственными настоящими преступлениями являются преступления сексуального характера, и никто не может быть назван преступником, если он не мастурбатор или прелюбодей.
Однако Никсон оказался очень полезным человеком, поскольку доказал, что наша Конституция документ никуда не годный, а содержащееся в ней предположение, что американцы никогда не изберут себе президентом человека, который будет люто ненавидеть их, не стоит и выеденного яйца. Чтобы вышвырнуть этого человека из Белого дома и посадить в тюрьму, нам нужно отменить Конституцию.
На данный момент это главный из моих утопических проектов. Мои же долгосрочные планы сделать так, чтобы в каждой американской семье было не менее тысячи членов. Только когда преодолеем одиночество, мы сможем более справедливо делиться друг с другом работой и благосостоянием. Я искренне верю, что постепенно у нас появятся такие семьи, и надеюсь, что они станут международными.
В книгу я собирался включить и кое-какие стихи, но обнаружил, что за все эти годы написал только одно стихотворение, заслужившее жить дольше одной минуты. Вот оно:
Делай,
Синий, красный, белый!
То, что нужно,
Молча, дружно!
Смело
Напрягая тело:
Пятки вместе, врозь носки
И порви себя в куски.
Один из моих потерянных рассказов, который, надеюсь, никогда не найдут профессора Клинкович и Соумер, касается долга моих родителей темнокожей поварихе, жившей у нас, когда я был маленьким. Ее звали Ида Янг, и с ней я провел гораздо больше времени, чем с кем бы то ни было, по крайней мере до своей свадьбы. Она знала наизусть всю Библию и находила там изрядную мудрость и утешение. Кроме того, хорошо помнила историю Америки: то, что Ида Янг и прочие темнокожие американцы видели, чему удивлялись и о чем по-прежнему говорили в Индиане, Иллинойсе, Кентукки и Теннесси. Из антологии сентиментальной поэзии она читала мне стихи о вечной любви, о верных собаках и скромных деревенских домах, где поселилось счастье; о стареющих людях, о прогулках по кладбищам и об умерших младенцах. Я помню название этой книги, и мне хотелось бы иметь ее, поскольку под обложкой этого томика кроется многое из того, кем я стал.
Книга называется «Пусть сильнее бьется сердце», и от нее мне было легко перейти к «Антологии Спун-Ривер» Эдгара Ли Мастера, к «Главной улице» Синклера Льюиса, а потом, как я теперь думаю, и к трилогии Джона Дос Пассоса «США». Все, что я пишу, несет в себе почти невыносимую сентиментальность. Особенно жалуются на это британские критики. А американский критик Роберт Шоулз однажды сказал, что горькой оболочкой я покрываю сахарные пилюли.