Бабушка бежала от погромов в Польше, переселившись в Лондон, где управляла кондитерской лавкой в менее богатой части города. Вскоре после прибытия в Буффало в начале двадцатого века она заболела и оставалась в плохом состоянии до конца своей жизни. Единственное, что стояло между ней и мыслями о смерти это семья и еженедельный Шаббат[11]. Она и моя мать обычно закрывали глаза, когда зажигали свечи на Шаббат. То же самое мы делаем и сегодня спустя столько лет.
Болезнь бабушки, возможно, также была выражением одновременно облегчения и усталости, как когда марафонец падает после финиша. Она избежала смерти в Европе. Занималась мелким бизнесом в чужой и не особенно гостеприимной Англии, с новым для нее языком, и добралась до Соединенных Штатов через жестокий и капризный океан. Для довольно хрупкой женщины, приехавшей из крошечного места в Восточной Европе, все это было гигантским испытанием. Но внутри нее еще горели искры жизни, стабильности, выносливости и мудрости, которые, несомненно, поддерживали ее во время беспорядочных перемещений по беспокойному миру. Эти искры она передала своим внукам. Пока дышу, буду думать о ней с невыразимой благодарностью.
БАБУШКА ЖИЛА С НАМИ, И МЫ СЧИТАЛИ ЕЕ ВТОРОЙ МАТЕРЬЮ. В НАШЕМ ПЛЕМЕНИ ОНА БЫЛА СТАРШЕЙ МАТРИАРХОМ. А ЕЩЕ ОНА БЫЛА ПОХОЖА НА МУДРЕЦА. МЫ ПОЛУЧАЛИ ОТ НЕЕ БОЛЬШЕ СОВЕТОВ И МУДРОСТИ, ЧЕМ ИСКАЛИ.
Она была легендарной личностью. Можно было поверить, что эта женщина способна творить чудеса. Более того, она держалась с достоинством, осознавая свою значимость для нас. Сидеть рядом с ней было большой удачей. Руки бабушки были твердыми: они многое пережили. В них было великое знание. Нам повезет, если когда-нибудь наши руки будут знать хотя бы половину этого. Было почти невыносимо находиться рядом с ней как будто ты не был достоин этого. Мы вертелись вокруг бабушки, как возбужденный выводок, всегда у ног. Даже когда я стал выше нее, ничего не поменялось. Обнять бабушку означало быть помазанным: ты уходил, чувствуя себя сильнее. Ее возраст был источником силы, а фальшивый глаз источником страха.
Она сидела на крыльце и смотрела, как мы играем в мяч на улице. Ей никогда не приходилось ничего говорить нам, не нужно было кричать: «хороший удар» или «отлично поймал». Это принизило бы ее. Она лишь наблюдала. Возможно, она была выше самого языка. Если она и заговаривала, то на идише. Мы вслушивались в каждое слово, как будто никто другой в нашей жизни больше никогда не скажет ничего подобного, словно она сообщала новые заповеди и говорила нам, как вести себя. В этом она была похожа на ангела.
Помню, как ее хлопчатобумажное домашнее платье касалось моего лица, когда я обнимал ее. Ее руки с кожей, похожей на бумагу, на моей шее. Ее губы на моей макушке. На дне моего старого детского комода она хранила слой белого песка, привезенного друзьями по ее просьбе из поездок в Израиль. Ее черное кресло-качалка стояло слева от крыльца. Помню, как мы с ней слушали радио по средам и четвергам вечером: Пол Уайтмен и оркестр Файрстоуна играют Rhapsody in Blue; Мистер Хамелеон; Мистер Кин, Tracer of Lost Persons. Наше время наедине. Такие моменты были и в детстве, и во взрослой жизни, и даже после ее кончины смерти, которая отняла у меня что-то священное, но и оставила после себя нечто сакральное тоже.
Светлые дни
Я еще учился в начальной школе, когда в моей жизни произошли два довольно драматичных поворота. Первый касался дяди Карла. Он был убежденным холостяком, но по еврейской традиции начал ухаживать за моей матерью через несколько лет после смерти отца. Когда мне было десять лет, они поженились.
КАРЛ БЫЛ СТАРЬЕВЩИКОМ. ХЛАМ ТОГДА БЫЛ СЕМЕЙНЫМ ПРИЗВАНИЕМ, И ДАЛЕКО НЕ ГЛАМУРНЫМ ИЛИ ПРИБЫЛЬНЫМ СПОСОБОМ ЗАРАБАТЫВАТЬ НА ЖИЗНЬ, НО КАРЛ СМОГ КУПИТЬ НАМ 182-Й ДОМ НА САРАНАК-АВЕНЮ В СЕВЕРНОМ БУФФАЛО, И ЭТО ИЗМЕНИЛО ВСЕ.
Там был двор, настоящая гостиная и даже телевизор. Дом был очень респектабельным, но не особняком, да и не должен был им быть. Окна кухни выходили на восточную сторону, откуда мы могли наблюдать восход. А через панорамное окно в кабинете было видно, как солнце садится. И я много раз получал от этого удовольствие то из дома, то играя с младшим братом в баскетбол в соседнем парке. После жалкого существования в темных квартирах на протяжении пяти лет мы словно вышли из сумрака на свет. А через три года после нового брака матери родилась моя младшая сестра Бренда.
Карл Гринберг как мужчина стал настоящим примером для подражания, которого меня лишила ранняя смерть отца. Карл был силен и спокоен в равной мере. Из-за его скромности и неразговорчивости я получил лишь отрывочные сведения о бегстве семьи Гринберг из Европы.
В 1934 году, как я узнал, семья переехала из Польши в Кельн, надеясь найти там оплот просвещения и культуры. Два года спустя Карл с горсткой друзей и родственников уехал посреди ночи из дома, пересек Рейн и в конце концов направился в Англию или Соединенные Штаты. Туда он стремился переправить остальных членов семьи, чтобы спасти их. Мой родной отец Альберт и другие пережили мучительное многомесячное путешествие в 1939 году, переходя с места на место, стучась в двери, ища убежища, прежде чем добраться до Парижа и, наконец, мигрировать в Штаты перед нацистским вторжением.
У меня есть лишь воображение, чтобы заполнить пробелы во всей этой истории. Карл очень скупо делился подробностями. Но мне было достаточно, чтобы понять, почему мой первый отец никогда не оставлял привычки оглядываться через плечо и почему удар наконец настиг его в тот день в аптеке в Буффало.
Мощное телосложение Карла при относительно невысоком росте было одновременно и результатом, и необходимым активом в деле, связанном со сбором металлолома и мусора. Однажды, например, недовольный служащий швырнул в него кирпич, попав прямо в глаз. Как и в случае с бабушкиным глазом, его тоже заменили протезом.
СТАВ ПОДРОСТКОМ, Я НАЧАЛ РАБОТАТЬ ЛЕТОМ НА СВАЛКЕ КАРЛА. РАБОТА С МЕТАЛЛОЛОМОМ МУЖСКОЙ ТРУД.
Я только начинал, поэтому проводил большую часть времени, наматывая металлическую проволоку на сотни килограмм тряпья и фиксируя ее на месте, чтобы тюки можно было взвесить и транспортировать. Тряпки воняли мокрой пылью, металл царапал руки, а запирающие механизмы больно прищемляли пальцы. Нам приходилось пользоваться механическим подъемником, чтобы ставить тюки на весы, а затем заталкивать их в кузов грузовика. И тюки лежали там, как гигантские яйца в картонной коробке. Лавка старьевщика собирала и продавала различные металлы, а также тряпки. Иногда мы собирали медные каркасы кроватей и, пользуясь старым молотком и отверткой, раскалывали и отдирали относительно ценную медь от опор, чтобы продать ее. Мы продали и другие металлы, хотя и за гораздо меньшие деньги.
Карл держал стопку квитанций на тонком металлическом веретене. Почерк у него был грубый, толстый и почти неразборчивый, словно руки не годились для письма. Черные чернила врезались в бумагу, как каналы. Карл почти не разговаривал в лавке, только отдавал приказы короткими очередями. Он говорил мне, куда идти и что делать, и никакого обсуждения, никаких соображений не следовало. Не было никаких встреч, записок или отступлений от четкого распорядка дня.
Летом на свалке стояла жара и отвратительный запах. Единственную тень отбрасывала большая крыша из гофрированного листового металла, нависавшая лишь над одним концом двора. Дальше все было открыто. Запах меди и ржавого металла проникал в нос и легкие, щипал глаза. А жара в летнее время была ужасной.
Отражение солнца от металла походило на лазер. Приходилось быть очень осторожным, иначе острые края металлических листов рассекли бы кожу голеней, как бумагу.
Двое мужчин работали на Карла в лавке старьевщика. Один из них, Артур, был гигантом. Он мог в одиночку поднять обломки металлической мебели и выбросить их в мусорный контейнер. Мне казалось, что он способен на ужасные вещи, хотя и не был жестоким, но я все же держался на расстоянии. Много лет спустя, мчась через аэропорт ОХара, я случайно столкнулся с Мохаммедом Али настоящей человеческой глыбой. Таким был и Артур.
Второй мужчина, Дональд, был гораздо меньше ростом, жилистый и мускулистый. Он оказался единственным собеседником на свалке. Однажды он рассказал, что живет в бедной части Буффало и платит за это двадцать пять центов в сутки. Во время обеденного перерыва мы обычно сидели на тротуаре перед свалкой, низко надвинув на нос очки, а на голову широкополые коричневые шляпы. В жару на улице было тихо. Дональд пил сладкое мускатное вино, но ничего не ел. Я съедал приготовленный мамой бутерброд с тунцом, чувствуя себя неловко, и предлагал ему половину, но он всегда отказывался. Я подозревал, что Дональд просто боялся притупить действие муската, в котором так нуждался.
Карл давал мне пять центов, чтобы я сходил через улицу в маленький магазинчик купить себе газировку со вкусом винограда в качестве угощения. Для меня это было очень важно. Человек, работавший там, Джо Хилл, знал это и всегда был рад меня видеть. Может, он был даже счастлив, видя меня таким довольным.