По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову. Корейские сказки - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич 2 стр.


 Д-да.

Веселый смех.

Поезд гулко мчится, и притихли навек загадочными сфинксами залегшие здесь насыпи-гиганты, темные, как колодцы, выемки, мосты и отводы рек Смирялись камнем и цементом окованные реки,  не рвутся больше и только тихо плачут там, внизу, о былой свободе.

А в окнах все те же башкирские леса в долинах ободранные от коры береза и липа, на горах сосна и лиственница; те же вымирающие башкиры.

Станция Мурсалимкино.

Русские крестьяне о чем-то спорят с башкирами. Башкиры смущенно говорят:

 Наши леса

 Ваши, так почему же,  раздраженно возражают им крестьяне,  казенные полесовщики?[2]

 Чтоб никто не воровал,  отвечают не совсем уверенно башкиры.

 Да ведь воры-то кто здесь, как не вы? Первые воры и жулики Палец об палец не ударят: «я дворянин», а свести лошадь да в котле сварить первое его дворянское дело, сколько ты их ни корми и ни пои.

Смущенные, худые башкиры спешат уйти от нас, а Василий продолжает с той же энергией:

 Землю на пять лет сдает, а уже зимой опять идет: дай чаю, дай хлеба, дай денег «Да ведь ты все деньги взял уже?»  Ну, снимай еще на пять лет вперед Чего же станешь делать с ним? И снимаешь

 Дорого?

 Да ведь как придется Уж, конечно, за пять лет вперед больше двугривенного на десятину не приходится платить.

Я смотрю в веселые глаза говорящего со мной.

 Худого ведь нет,  говорю я ему.

Усмехается довольно:

 Да ведь не было б, коли б другой народ был

 Вас-то, русских, много теперь?

 Пятьсот в нашей деревне. Вот только эти хозяева донимают

 Выморите ведь их скоро,  утешаю я.

 Дай бог скорее,  смеется крестьянин, смеются другие, окружившие нас крестьяне.

 А я вот слышал,  говорю я,  что у башкир землю отберут и из вас и башкир одну общину сделают.

Лица крестьян мгновенно вытягиваются и перестают сиять.

 Бог с ней и с землей тогда: уйдем От своих ушли, а уж на башкир еще не заставят работать Уйдем, свет за очи уйдем

 Но ведь башкиры тоже люди

 Ах, господин хороший, а мы кто? Довольно ведь мы и на барина и на нашу бедноту поработали,  пора и честь знать. В этакой работе и путный обеспутится, а беспутный и вовсе из кабака не выйдет.

 Хоть путный, хоть беспутный,  деловито перебивает другой,  а уж где нужно, к примеру сказать, тройку запречь, а он с одной клячей толков не будет Хуже да хуже только и будет Книзу пойдет. Он те одной пашней загадит землю так, что без голоду голод выйдет земля как жена по рукам пошла, дрянью стала. Из-за чего же ушли? Чего пустое говорить: отбилась земля, народ отбился. Люди башкиры, кто говорит Все люди, да не всякий к земле годится. У другого топор сам ходит, а я вот, золотом меня засыпь не столяр, хоть ты что.

 Это можно понять,  уткнувшись в землю, поясняет третий.

 Вы вот здесь так говорите,  отвечаю я,  а в России скажи крестьянам, что общину уничтожат, разрешат продавать участки,  я думаю, они запечалились бы.

Светлый блондин неопределенных лет, нос кверху, Василий, задорно тряхнул кудрями:

 Так ведь с чего же печалиться? Нужда придет, погонит также уйдешь Нас погнало Тридцать лет за землю платили,  кому досталось? На обзаведенье пригодились бы теперь денежки наши кровные денежки от детей отнимали, а чужим осталось.

Последний звонок, и я спешу в вагон.

Там, в России, я не слыхал еще таких речей, там пока только меткие характеристики: «пустое дело», «бескорыстная суета».

15 июля

Все дальше и дальше. Вот и Сибирь Челябинск

Помню эти места, где проходит теперь железная дорога, в 91-м году, когда только производились изыскания. Здесь, в этой ровной, как ладонь, местности, царила тогда николаевская глушь,  полосатые шлагбаумы, желтые казенные дома, кувшинные, таинственные чиновничьи лица, старинный суд и весь распорядок николаевских времен.

Тогда еще, как последняя новость, сообщался рассказ об исправнике, который, скупив у киргиз ветер, продавал киргизам же его за большие деньги (не позволяя веять хлеб, молоть его на ветрянках и проч. и проч.).

Я помню наше обратное возвращение тогда. Была уже глубокая осень. Мы ехали по самому последнему колесному пути. По двенадцати лошадей впрягали в наш экипаж, и шаг за шагом они месили липкую грязь: уехать тридцать верст в сутки было идеалом.

Надвигалась голодная зима 91-го года, и деревня за деревней, которые мы проезжали, стояли наполовину с заколоченными избами; это избы разбежавшихся во все концы света от голодной смерти людей. Редкий крестьянин, торчащий тогда у своих ворот, имел жалкий, растерянный вид, провожая пустыми глазами нас, последних путников.

Один растерянно подошел к нашему экипажу, когда мы выезжали из грязной околицы его деревушки.

 А вы постойте-ка  Мы остановились.  Вы чиновники? Это что ж такое?

Так и замер этот крик, вопль, стон в невылазных лужах далекой Сибири.

Им не привозили хлеба это факт. Нечем было везти за сотни и тысячи верст. Подохла скотина от бескормицы, и на оставшихся в живых, никуда не отшатившихся мужиках и бабах пахали они весной свою землю.

А теперь уже прошла здесь железная дорога, и мы мчимся в вагонах. И в каких вагонах: вагон-столовая, вагон-библиотека, ванная, гимнастика, рояль. Почти исчезает впечатление утомительного при других условиях железнодорожного пути. Тогда, при проектировке только дороги, едва-едва натягивали одиннадцать миллионов пудов возможного груза. Так и строили, в уверенности, что не скоро еще дойдет дело до этих одиннадцати миллионов пудов.

И в первый же год тридцать миллионов пудов.

Факт, с одной стороны, очень приятный, но с другой несомненно, что дорога, в теперешнем своем виде, совершенно несостоятельна.

И сколько, сколько еще не перевезенного груза в одном Челябинске.

16 июля

Все та же ровная, как ладонь, степь, прямая по сто пятьдесят верст, вода отвратительная до самой Оби. До Омска солено-горькая, в Барабинской степи родина сибирской язвы отвратительная на вкус и запах.

Там и сям, около станций, уже видны поселки переселенцев. Конечно, пройди дорога южнее верст на двести, она захватила бы более производительный район, и в эти два-три года там эти поселки успели бы уже разрастись в большие села.

Здесь же только сравнительно узкая полоса кое-где годна под посевы, все остальное, налево к северу тайга и тундры, направо верст на сто солончак и соляные озера.

Вот и Омск с мутным Иртышом. Я сижу у окна и вспоминаю прежние свои поездки по этим местам.

Помню этот бесконечный переезд к северу, вниз по течению Иртыша.

Иртыш серый, холодный, весь в мелях. Ночи осенние, темные. Пароход грязный, маленький. На его носу однообразно выкрикивает матрос, измеряющий глубину:

 Четыре! Три с половиной! Три!..

И команда в рупор:

 Тихий ход.

 Два с половиной!

 Самый тихий ход.

 Два с половиной Три Пять!.. Не маячит!.. Не маячит!..

 Полный ход.

 Два?!

 Самый тихий ход.

Поздно: пароход уже врезался с размаху в неожиданную мель, мы уже стукнулись все лбами и будем опять сидеть несколько часов, пока снимемся.

Мрачный контролер, наш тогдашний спутник, когда и водка вышла, упал совершенно духом и не хотел выходить из своей каюты.

 Сибирь ведь это,  звали его на палубу,  сейчас будем проезжать место, где утонул Ермак.

 Какая Сибирь,  мрачно твердил контролер,  и кого покорял здесь Ермак, когда и теперь здесь ни одной живой души нет.

И чем дальше, тем пустыннее и печальнее этот Иртыш, а там, при слиянии его с Обью, это уже целое море мутной воды, в топких тундрах того, что будет землей только в последующий геологический период. Там и в июне еще голы деревья, там вечное дыхание Ледовитого океана.

Иные картины встают в голове, когда вспоминается Иртыш к югу от Омска.

Частые, богатые станицы зажиточных иртышских казаков. Беленькие домики, чистенькие, как зеркало, комнатки, устланные половиками, с расписанными печами и дверями. Рослый красивый народ, крепкий патриархальный быт. Чувствуется сила, мощь, веет патриархальной стариной, своеобразной свободой и равенством среди казаков.

Здесь юг, и яркие краски юга чувствуются даже зимой, когда земля покрыта снегом.

Что это за яркий снег и какими переливами играет он, когда солнце начинает спускаться с безбрежно голубого неба к своему закату.

Тогда снежная даль отливает всеми цветами радуги: там она нежно-лиловая, здесь зеленоватая, где выступает жнива окраска золота. К северу потянулись холодные голубоватые тона и стальными переливами на горизонте напоминают уже безбрежную поверхность какого-то оледеневшего моря. К западу еще богаче краски, еще ярче подчеркивают красоту неба и земли. Небо кажется выше, и весь купол его, вылитый из лазури, наполнен искорками яркого света золотистыми, бирюзовыми, нежно-прозрачными.

Со скоростью двадцати четырех верст в час, по ровной, как скатерть, дороге мчит вас тройка, хотя и мелкорослых, но поразительно выносливых лошадей. Звон колокольчика сливается в какой-то сплошной гул. Этот гул разливается в морозном свежем воздухе и уже несется откуда-то издалека назад, напевая какие-то нежные, забытые песни, нагоняя сладкую дрему. Иногда разбудит вдруг обычный дикий вопль киргиза-ямщика, с головой, одетой в характерную цветную меховую шапку, с широким хвостом сзади,  откроешь глаза и не сразу сообразишь и вспомнишь, что это иртышских казаков сторона, что старается на облучке работник казака киргиз[3].

Назад Дальше