Д-да.
Веселый смех.
Поезд гулко мчится, и притихли навек загадочными сфинксами залегшие здесь насыпи-гиганты, темные, как колодцы, выемки, мосты и отводы рек Смирялись камнем и цементом окованные реки, не рвутся больше и только тихо плачут там, внизу, о былой свободе.
А в окнах все те же башкирские леса в долинах ободранные от коры береза и липа, на горах сосна и лиственница; те же вымирающие башкиры.
Станция Мурсалимкино.
Русские крестьяне о чем-то спорят с башкирами. Башкиры смущенно говорят:
Наши леса
Ваши, так почему же, раздраженно возражают им крестьяне, казенные полесовщики?[2]
Чтоб никто не воровал, отвечают не совсем уверенно башкиры.
Да ведь воры-то кто здесь, как не вы? Первые воры и жулики Палец об палец не ударят: «я дворянин», а свести лошадь да в котле сварить первое его дворянское дело, сколько ты их ни корми и ни пои.
Смущенные, худые башкиры спешат уйти от нас, а Василий продолжает с той же энергией:
Землю на пять лет сдает, а уже зимой опять идет: дай чаю, дай хлеба, дай денег «Да ведь ты все деньги взял уже?» Ну, снимай еще на пять лет вперед Чего же станешь делать с ним? И снимаешь
Дорого?
Да ведь как придется Уж, конечно, за пять лет вперед больше двугривенного на десятину не приходится платить.
Я смотрю в веселые глаза говорящего со мной.
Худого ведь нет, говорю я ему.
Усмехается довольно:
Да ведь не было б, коли б другой народ был
Вас-то, русских, много теперь?
Пятьсот в нашей деревне. Вот только эти хозяева донимают
Выморите ведь их скоро, утешаю я.
Дай бог скорее, смеется крестьянин, смеются другие, окружившие нас крестьяне.
А я вот слышал, говорю я, что у башкир землю отберут и из вас и башкир одну общину сделают.
Лица крестьян мгновенно вытягиваются и перестают сиять.
Бог с ней и с землей тогда: уйдем От своих ушли, а уж на башкир еще не заставят работать Уйдем, свет за очи уйдем
Но ведь башкиры тоже люди
Ах, господин хороший, а мы кто? Довольно ведь мы и на барина и на нашу бедноту поработали, пора и честь знать. В этакой работе и путный обеспутится, а беспутный и вовсе из кабака не выйдет.
Хоть путный, хоть беспутный, деловито перебивает другой, а уж где нужно, к примеру сказать, тройку запречь, а он с одной клячей толков не будет Хуже да хуже только и будет Книзу пойдет. Он те одной пашней загадит землю так, что без голоду голод выйдет земля как жена по рукам пошла, дрянью стала. Из-за чего же ушли? Чего пустое говорить: отбилась земля, народ отбился. Люди башкиры, кто говорит Все люди, да не всякий к земле годится. У другого топор сам ходит, а я вот, золотом меня засыпь не столяр, хоть ты что.
Это можно понять, уткнувшись в землю, поясняет третий.
Вы вот здесь так говорите, отвечаю я, а в России скажи крестьянам, что общину уничтожат, разрешат продавать участки, я думаю, они запечалились бы.
Светлый блондин неопределенных лет, нос кверху, Василий, задорно тряхнул кудрями:
Так ведь с чего же печалиться? Нужда придет, погонит также уйдешь Нас погнало Тридцать лет за землю платили, кому досталось? На обзаведенье пригодились бы теперь денежки наши кровные денежки от детей отнимали, а чужим осталось.
Последний звонок, и я спешу в вагон.
Там, в России, я не слыхал еще таких речей, там пока только меткие характеристики: «пустое дело», «бескорыстная суета».
15 июляВсе дальше и дальше. Вот и Сибирь Челябинск
Помню эти места, где проходит теперь железная дорога, в 91-м году, когда только производились изыскания. Здесь, в этой ровной, как ладонь, местности, царила тогда николаевская глушь, полосатые шлагбаумы, желтые казенные дома, кувшинные, таинственные чиновничьи лица, старинный суд и весь распорядок николаевских времен.
Тогда еще, как последняя новость, сообщался рассказ об исправнике, который, скупив у киргиз ветер, продавал киргизам же его за большие деньги (не позволяя веять хлеб, молоть его на ветрянках и проч. и проч.).
Я помню наше обратное возвращение тогда. Была уже глубокая осень. Мы ехали по самому последнему колесному пути. По двенадцати лошадей впрягали в наш экипаж, и шаг за шагом они месили липкую грязь: уехать тридцать верст в сутки было идеалом.
Надвигалась голодная зима 91-го года, и деревня за деревней, которые мы проезжали, стояли наполовину с заколоченными избами; это избы разбежавшихся во все концы света от голодной смерти людей. Редкий крестьянин, торчащий тогда у своих ворот, имел жалкий, растерянный вид, провожая пустыми глазами нас, последних путников.
Один растерянно подошел к нашему экипажу, когда мы выезжали из грязной околицы его деревушки.
А вы постойте-ка Мы остановились. Вы чиновники? Это что ж такое?
Так и замер этот крик, вопль, стон в невылазных лужах далекой Сибири.
Им не привозили хлеба это факт. Нечем было везти за сотни и тысячи верст. Подохла скотина от бескормицы, и на оставшихся в живых, никуда не отшатившихся мужиках и бабах пахали они весной свою землю.
А теперь уже прошла здесь железная дорога, и мы мчимся в вагонах. И в каких вагонах: вагон-столовая, вагон-библиотека, ванная, гимнастика, рояль. Почти исчезает впечатление утомительного при других условиях железнодорожного пути. Тогда, при проектировке только дороги, едва-едва натягивали одиннадцать миллионов пудов возможного груза. Так и строили, в уверенности, что не скоро еще дойдет дело до этих одиннадцати миллионов пудов.
И в первый же год тридцать миллионов пудов.
Факт, с одной стороны, очень приятный, но с другой несомненно, что дорога, в теперешнем своем виде, совершенно несостоятельна.
И сколько, сколько еще не перевезенного груза в одном Челябинске.
16 июляВсе та же ровная, как ладонь, степь, прямая по сто пятьдесят верст, вода отвратительная до самой Оби. До Омска солено-горькая, в Барабинской степи родина сибирской язвы отвратительная на вкус и запах.
Там и сям, около станций, уже видны поселки переселенцев. Конечно, пройди дорога южнее верст на двести, она захватила бы более производительный район, и в эти два-три года там эти поселки успели бы уже разрастись в большие села.
Здесь же только сравнительно узкая полоса кое-где годна под посевы, все остальное, налево к северу тайга и тундры, направо верст на сто солончак и соляные озера.
Вот и Омск с мутным Иртышом. Я сижу у окна и вспоминаю прежние свои поездки по этим местам.
Помню этот бесконечный переезд к северу, вниз по течению Иртыша.
Иртыш серый, холодный, весь в мелях. Ночи осенние, темные. Пароход грязный, маленький. На его носу однообразно выкрикивает матрос, измеряющий глубину:
Четыре! Три с половиной! Три!..
И команда в рупор:
Тихий ход.
Два с половиной!
Самый тихий ход.
Два с половиной Три Пять!.. Не маячит!.. Не маячит!..
Полный ход.
Два?!
Самый тихий ход.
Поздно: пароход уже врезался с размаху в неожиданную мель, мы уже стукнулись все лбами и будем опять сидеть несколько часов, пока снимемся.
Мрачный контролер, наш тогдашний спутник, когда и водка вышла, упал совершенно духом и не хотел выходить из своей каюты.
Сибирь ведь это, звали его на палубу, сейчас будем проезжать место, где утонул Ермак.
Какая Сибирь, мрачно твердил контролер, и кого покорял здесь Ермак, когда и теперь здесь ни одной живой души нет.
И чем дальше, тем пустыннее и печальнее этот Иртыш, а там, при слиянии его с Обью, это уже целое море мутной воды, в топких тундрах того, что будет землей только в последующий геологический период. Там и в июне еще голы деревья, там вечное дыхание Ледовитого океана.
Иные картины встают в голове, когда вспоминается Иртыш к югу от Омска.
Частые, богатые станицы зажиточных иртышских казаков. Беленькие домики, чистенькие, как зеркало, комнатки, устланные половиками, с расписанными печами и дверями. Рослый красивый народ, крепкий патриархальный быт. Чувствуется сила, мощь, веет патриархальной стариной, своеобразной свободой и равенством среди казаков.
Здесь юг, и яркие краски юга чувствуются даже зимой, когда земля покрыта снегом.
Что это за яркий снег и какими переливами играет он, когда солнце начинает спускаться с безбрежно голубого неба к своему закату.
Тогда снежная даль отливает всеми цветами радуги: там она нежно-лиловая, здесь зеленоватая, где выступает жнива окраска золота. К северу потянулись холодные голубоватые тона и стальными переливами на горизонте напоминают уже безбрежную поверхность какого-то оледеневшего моря. К западу еще богаче краски, еще ярче подчеркивают красоту неба и земли. Небо кажется выше, и весь купол его, вылитый из лазури, наполнен искорками яркого света золотистыми, бирюзовыми, нежно-прозрачными.
Со скоростью двадцати четырех верст в час, по ровной, как скатерть, дороге мчит вас тройка, хотя и мелкорослых, но поразительно выносливых лошадей. Звон колокольчика сливается в какой-то сплошной гул. Этот гул разливается в морозном свежем воздухе и уже несется откуда-то издалека назад, напевая какие-то нежные, забытые песни, нагоняя сладкую дрему. Иногда разбудит вдруг обычный дикий вопль киргиза-ямщика, с головой, одетой в характерную цветную меховую шапку, с широким хвостом сзади, откроешь глаза и не сразу сообразишь и вспомнишь, что это иртышских казаков сторона, что старается на облучке работник казака киргиз[3].