Выходили человек десятьпятнадцать и тесным кольцом окружали кафедру. Обращаясь к ближайшему, директор задавал вопрос, но, не ожидая ответа, кричал: «Не знаешь, пшел!» А затем к следующему: «Ну, ты! Не знаешь, пшел!» и т. д. В несколько минут испытание гущи было закончено криком: «Всех звать, сильно звать!»
Раз попавши в гущу, выбиться из этой касты было уже невозможно, члены ее были как бы обреченные. За все время ни один ученик не получил отметки «5». Этот высший балл он, очевидно, присваивал мысленно себе самому и действительно знал назубок программу первых трех классов, как нищий знает свой единственный грош.
Один только раз директор сменил образ Юпитера-громовержца на роль Силы Иваныча. В Одессу приехал знаменитый в истории русского просвещения Д. И. Толстой (тогда еще не граф, впоследствии еще более знаменитый министр внутренних дел, ликвидировавший реформы Александра II) и посетил, между прочим, нашу гимназию, в частности урок директора, который трепетал гораздо сильнее, чем ученики, развлекаемые блестящей свитой, сопровождавшей министра. Отвислая губа заметно дрожала. Выслушав стихотворные переложения неправильных глаголов, произнесенные самым маленьким учеником, министр задал коварный вопрос: «А как ты переведешь, друг мой, ave, ave cum ave?» Без малейшей запинки малыш ответил: «Здравствуй, дед с птицей!» (Смутно вспоминается, что слабость министра к этому омониму была известна, и для малыша вопрос не был сюрпризом.) Министр потрепал мальчика по щеке: «Очень хорошо, молодец! А красивей сказать дед с птичкой!» Затем, обратясь к директору, поблагодарил его пожатием руки, которую тот, низко приседая, благоговейно принял, и на лице отразилось блаженство, совершенно преобразившее столь знакомое лицо нашего мучителя. А на другой день, как ни в чем не бывало, снова раздавалось: «Звать, сильно звать, в карцер!»
Другим монстром, но в ином роде был сын директора от первого брака Михаил Акимович, преподававший русский язык. Тоже порядком уже разжиревший, с всклокоченными волосами и бородой, он на грамматику не обращал никакого внимания, а увлекался «выразительным чтением» басен Крылова и, стараясь читать в лицах, проявлял патологическую импульсивность неожиданно вскакивал со стула таким резким движением, что стул сваливался с кафедры, ученики шумно сбегались, чтобы водворить его на место, и тут между ними возникала драка.
Вообще на этих уроках роли менялись: ученики превращались в мучителей, а наставник становился мучеником, каждый день изобретался новый способ издевательства над несчастным; однажды ухитрились привязать колокольчик к фалдам его вицмундира. Когда, увлекшись чтением Крылова, Михаил Акимович вскочил и колокольчик задребезжал, он принял этот звонок за окончание урока и направился из класса в учительскую, продолжая звонить. Разыгрался большой скандал, все преподаватели приостановили уроки, чтобы узнать, в чем дело, во всех классах поднялся невероятный шум, а сам Михаил Акимович только тогда уразумел, что является пассивным виновником скандала, когда в учительской Сила Иванович, отведя в уголок, освободил фалды от подвешенного колокольчика. Весь класс, отказавшийся назвать активных участников проделки, оставлен был на несколько часов после уроков, но вскоре Михаилу Акимовичу пришлось уйти, и я не сомневаюсь, что он закончил свою карьеру в доме для душевнобольных.
Мне кажется, впрочем, что не только этот, но и большинство тогдашних преподавателей в той или иной степени страдали душевной неуравновешенностью.
Начиная с пятого класса преподавание латинского языка принадлежало невысокому, худощавому человеку в очках, с широкой бородой и шикарными усами, вытянутыми в стрелку и явно составлявшими гордость обладателя: на уроках он то и дело легким прикосновением пальцев проверял, не сломалась ли стрелка. Как и директор, приходил он в класс в пальто, накинутом на плечи, или, вернее, на одно плечо, на манер римской тоги. Имя у него тоже было необычное Ермил, говорил он медленно, тягуче, сильно напирая на букву «р», и нес такую галиматью, что невозможно было удержаться от улыбки, а улыбка грозила в лучшем случае переселением на заднюю парту, а то и карцером. В пятом классе занимались переводом Кая Саллюстия Криспа. Два часа под диктовку мы должны были записывать биографию, а когда наконец на третьем уроке приступили к переводу, то сразу же случился скандал. Вызванный ученик подошел к кафедре, но, прежде чем успел раскрыть рот, услышал: «Ну, пожалуйте вон!» и в полнейшем недоумении вышел. Такая же участь постигла и второго вызванного. Наконец, третьему Ермил, сверкая глазами, грозно заявил: «Разве вы не знаете, что полагается стоять на дистанции двух аршин от кафедры?» Класс прыснул со смеха, двум с первой парты пришлось переселиться вглубь.
Установившись на требуемой дистанции, ученик правильно перевел первую фразу: «Напрасно род человеческий жалуется на слабость свою» и хотел продолжать читать следующую фразу, но был резко прерван вопросом: «Но позвольте! Что же означает первая фраза?» Спрошенный недоуменно пожал плечами и беспомощно оглянулся на товарищей. Бросив затем общий вопрос, не возьмется ли кто объяснить, и не отпуская стоявшего на дистанции, Ермил торжествующе обвел всех глазами и до конца урока произносил проповедь на тему о бессмертии Бога, не успел кончить и посвятил ей и весь следующий урок, причем вызванный опять должен был стоять час на дистанции. Ход мыслей его был, по-видимому, таков: не вправе человек жаловаться на свою слабость, она дана, чтобы всегда помнить и славить всемогущество Бога
От директора Ермил отличался тем, что тот был все же простак, и на ум ему, вероятно, не приходило, что он мучает и калечит детей, а этот был глубоко убежден, что мальчики даны ему для того, чтобы производить эксперимент in anima vili[9].
Подражателем директора был учитель географии Иван Иванович Тищенко, который требовал, чтобы, не глядя на карту, ученик перечислял по порядку города, лежащие по Рейну, по Волге и т. д. Другой должен был повторить то же самое вверх по течению, третий пропуская один город и т. п. Беззастенчивым невежеством славился и учитель истории
Самое тяжелое впечатление оставляли уроки русского языка, которыми в пятом классе заведовал Геннадий Каликинский, по-видимому, глубоко несчастный человек, искавший утешение в вине. Бывали часы, когда он, объясняя урок, говорил какими-то загадочными, отрывистыми предложениями, на наш взгляд не имевшими никакого отношения к делу, и, прервав объяснения на полуслове, лишь только раздавался звонок, стремительно выбегал из класса, точно звон возвещал какую-то опасность. Я был его любимцем и баловнем, мне все прощалось, сочинения мои читались вслух.
Однажды он сказал фразу, значения которой я тогда не оценил, но впоследствии она стала моим писательским лозунгом. Прочтя вслух мое сочинение, он обратился к классу: «Вот как нужно писать. Прямо в центр, сжато, без предисловий!»
Случалось, однако, что за сочинение я получал единицу и, задыхаясь от беззвучного хихиканья, Каликинский прочитывал его вслух как образец нелепости и озорства. Но это относится уже ко второй половине пребывания в гимназии, и, прежде чем к ней перейти, я могу отдохнуть душой, ибо досталось мне совершенно неожиданное в еврейском быту противоядие против растлевающей ум и душу гимназической обстановки. Если не ошибаюсь, как раз в год поступления в гимназию дед мой по матери приобрел большое поместье Мало-Софиевку в 5000 десятин земли, а еще через год-другой соседнее имение Корбино, тоже в 5000 десятин. Это огромное богатство явилось источником разорения семьи деда и отца, но по отношению ко мне оно оказалось истинным Божьим благословением. Было оно расположено в Верхне-Днепровском уезде Екатеринославской губернии. В первом был вместительный дом, без всяких затей построенный, а во втором оставались только руины аляповатого дворца с двусветным залом и стенной живописью, большим парком с разбитыми статуями, провалившимися мостиками, заплесневевшими беседками. Оба имения принадлежали дворянским родам, разорившимся после отмены крепостного права, о котором в Корбине можно было еще наслушаться ужасов.
Управлял латифундией дядя, не имевший ни малейшего представления о сельском хозяйстве, и к тому же, несмотря на столь грандиозные размеры засевались тысячи десятин, овец насчитывалось до 15 000, не ведший решительно никакой бухгалтерии. А так как доходы от продажи зерна, шерсти и т. д. поступали, в зависимости от места платежа, в разные руки (деда в Екатеринославле, отца в Одессе и дяди при расчете на месте), то никто не имел понятия, дает ли имение доход вообще и какой именно. А между тем весь интерес только тем и исчерпывался, чтобы получить максимальный доход, и притом сейчас, а не завтра, не через год. Думаю, что если бы предложено было сделать какую-нибудь затрату, обещающую в будущем значительное увеличение доходности, то, как бы велика ни была вероятность расчета, предложение было бы отвергнуто, как «журавль в небе»: мало ли, что может завтра случиться, а сегодня нужно извлечь как можно больше, до минимума довести расходы, как бы производительны они ни были. Поэтому ничего не было застраховано, не было ветеринара при огромных отарах овец, большом количестве лошадей и рогатого скота, отличный фруктовый сад не имел садовника, проточный пруд, подковой окружавший сад, превратился в стоячее болото, и одним летом я схватил жестокую лихорадку, от которой долго не мог избавиться. За все годы я ни разу не видел и не слышал о враче, да и фельдшера не было. Лечил крестьян дядя от «лихоманки» лошадиными порциями хинина, с которым конкурировала касторка. А против порезов, для остановки кровотечения, лучшим средством считалось обволакивание паутиной. И ничего, заражения крови не случалось. Вообще, культурный уровень хозяйства был абсолютно тот же, что у крестьян прилегающей к «экономии» малороссийской деревни, и стоял под знаком: «Авось да небось».