В гравитационной камере, у Янссена. Вы там были тогда, вас привел Ардер. Вы стояли наверху, на мостике, и смотрели, как мне дают сорок g. Когда я вылез, у меня из носа текла кровь Вы дали мне свой платок
Ах! Так это были вы!
Да.
Мне казалось, что человек в камере был темноволосый.
Да. Они не светлые. Они поседели. Сейчас плохо видно.
И снова молчание, еще дольше, чем прежде.
Вы, конечно, профессор? спросил я, только ради того, чтобы прервать это молчание.
Был. Теперь я никто. Уже двадцать три года. Никто. И еще раз, очень тихо, повторил: Никто.
Я покупал сегодня книги среди них была топология Ремера. Это вы или ваш отец?
Я. Вы разве математик?
Он взглянул на меня как бы с новым интересом.
Нет, ответил я. Но у меня было много времени там. Каждый делал что хотел. Мне помогла математика.
Что вы хотите этим сказать?
У нас была куча микрофильмов, рассказы, романы все, что душе угодно. Вы же знаете, мы взяли триста тысяч наименований. Ваш отец помогал Ардеру комплектовать раздел математики
Знаю
Сначала мы смотрели на это как на развлечение. Чтобы убить время. Но уже несколько месяцев спустя, когда связь с Землей полностью прервалась и мы повисли вот так совершенно неподвижно по отношению к звездам, знаете, читать, как какой-то Петер нервно курил папиросу и мучился вопросом, придет ли Люси, и как она вошла, и на ней были перчатки Сначала смеешься совершенно идиотским смехом, а потом просто злость разбирает. В общем, никто к этому потом даже не прикасался.
И тогда математика?
Нет. Не сразу. Сначала я взялся за языки, понимаете, и я выдержал до конца, хотя знал, что это почти бесполезно, потому что, когда мы вернемся, они будут всего лишь архаическими диалектами. Но Гимма и особенно Турбер толкали меня к физике. Это, мол, может пригодиться. Я взялся за нее вместе с Ардером и Олафом Стааве, только мы трое не были учеными
Но ведь у вас была степень.
Да, магистерская по теории информации, космодромии и диплом инженера-ядерщика, но это все было профессиональное, не теоретическое. Вы же знаете, как инженер владеет математикой. Да, так, значит, физика. Но я хотел иметь еще что-нибудь для себя. И вот чистая математика. У меня никогда не было математических способностей. Ни малейших. Ничего, кроме упрямства.
Да, тихо сказал он. Это было необходимо, чтобы полететь.
Точнее, чтобы попасть в состав экспедиции, поправил я. И знаете, почему именно математика? Я только там понял. Потому что она выше всего. Работы Абеля и Кронекера сегодня так же хороши, как четыреста лет назад, и так будет всегда. Возникают новые пути, но и старые ведут дальше. Они не зарастают. Там там вечность. Только математика не боится ее. Там я понял, как она беспредельна. И незыблема. Другого такого нет. И то, что она мне давалась тяжело, тоже было хорошо. Я бился над нею и, когда не мог заснуть, повторял пройденный днем материал
Интересно, сказал он. Но в его голосе звучало равнодушие. Я не был уверен, слушает ли он меня.
В глубине парка пролетали огненные столбы, вспыхивало красное и зеленое зарево, сопровождаемое радостным хором восклицаний. Здесь, где мы сидели, под деревьями, было темно. Я замолчал. Но эта тишина была невыносима.
Это было для меня как самоутверждение, сказал я. Теория множеств то, что Миреа и Аверин сделали с наследством Кантора. Вы знаете. Бесконечные, сверхбесконечные величины, непрерывный континуум, мощность великолепно. Часы, которые я провел над этим, я помню так, словно это было вчера.
Это не так абстрактно, как вы думаете, проворчал он. Значит, слушал все же. Вы, наверно, не слышали о работах Игалли?
Нет, что это?
Теория разрывного антиполя.
Я ничего не знаю об антиполе. Что это такое?
Ретроаннигиляция. Из этого возникла парастатика.
Я даже не слышал таких терминов.
Ну, конечно, ведь они возникли шестьдесят лет назад. Но в общем это был только подход к гравитологии.
Вижу, мне придется попотеть, сказал я. Гравитология по-видимому, теория гравитации, да?
Больше. Это можно выразить только математически. Вы прочитали Аппиано и Фрума?
Да.
Ну, тогда вам будет просто. Развитие теории метагенов в n-мерной конфигурационно-выраженной системе.
Как вы сказали? Но ведь Скрябин доказал, что не существует никаких метагенов, кроме вариационных?
Да. Очень изящное доказательство. Но, видите ли, тут все разрывное.
Не может быть! Но ведь ведь это должно было открыть целый мир!
Да, сухо согласился он.
Мне вспоминается одна работа Маниковского начал я.
О, это весьма отдаленно. В лучшем случае сходное направление.
Сколько времени потребуется, чтобы пройти все, что вы тут сделали? спросил я.
Он помолчал.
Зачем вам?
Я не знал, что ответить.
Вы больше не будете летать?
Нет, сказал я. Я слишком стар. Я бы не выдержал таких ускорений и вообще не полетел бы, вот и все.
Теперь мы замолчали основательно. Неожиданный подъем, с которым я говорил о математике, внезапно исчез, и я сидел возле него, ощущая тяжесть своего тела, его ненужную громадность. Кроме математики, нам не о чем было говорить, и мы оба об этом знали. Мне вдруг показалось, что волнение, с которым я рассказывал о благословенной роли математики в полете, было фальшивым. Я сам себя обманывал рассказом о скромном, трудолюбивом героизме пилота, который в провалах туманностей занимался изучением математических бесконечностей. Я заврался. В конце концов чем это было? Разве потерпевший кораблекрушение человек, который целые месяцы мучился в море и, чтобы не сойти с ума, тысячи раз пересчитывал количество древесных волокон, из которых состоит его плот, разве он мог чем-нибудь похвастать, выйдя на берег? Чем? Тем, что он оказался достаточно сильным, чтобы выдержать? Ну и что из этого? Кого это интересовало? Кому интересно, чем я забивал свой несчастный мозг на протяжении десяти лет, и почему это важнее, чем то, чем я набивал свои кишки? «Пора прекратить эту игру в скромного героя, подумал я. Я смогу себе это позволить, когда буду выглядеть так, как он сейчас. Нужно думать и о будущем».
Помогите мне встать, прошептал он.
Я проводил его до глидера, стоявшего на улице. Мы шли очень медленно. В тех местах, где аллея была освещена, нас провожали взглядом. Прежде чем сесть в глидер, он повернулся, чтобы попрощаться со мной. Ни у него, ни у меня в эту минуту не нашлось слов. Он сделал непонятный жест рукой, из которой, как шпага, торчал один из стержней, кивнул, сел, и черная машина бесшумно тронулась. Она отплывала, а я стоял, безвольно опустив руки, пока черный глидер не исчез в потоке других машин. Потом сунул руки в карманы и побрел по аллее, не находя ответа на вопрос, кто же из нас сделал лучший выбор.
Хорошо, что от города, который я некогда покинул, не осталось камня на камне. Как будто я жил тогда на другой Земле, среди других людей; то началось и кончилось раз навсегда, а это было новое. Никаких остатков, никаких руин, которые ставили бы под сомнение мой биологический возраст; я мог позволить себе забыть о его земном эквиваленте, таком противоестественном и вот невероятный случай сталкивает меня с человеком, которого я помню маленьким ребенком; все время, сидя рядом с ним, глядя на его высохшие, как у мумии, руки, на его лицо, я чувствовал себя виноватым и знал, что он об этом догадывается. «Какой невероятный случай», повторял я снова и снова почти бессмысленно, как вдруг понял, что его могло привести на это место то же, что и меня: ведь там рос каштан, который был старше нас обоих.
Я не знал еще, как далеко удалось им передвинуть границу жизни, но понимал, что возраст Ремера наверняка был исключительным; он мог быть последним или одним из последних людей своего поколения. «Если бы я не полетел, я был бы мертв уже!» подумалось мне, и вдруг впервые передо мной обнажилась вторая, неожиданная сторона этого полета, он предстал передо мной как хитрость, как бесчеловечный обман по отношению к другим. Я шел сам не зная куда, вокруг шумела толпа, поток идущих увлекал и толкал меня и внезапно я остановился, словно проснувшись.
Вокруг царил неописуемый хаос; в сопровождении бессвязных криков, под звуки музыки залпами взлетали в небо фейерверки, повисая в вышине разноцветными букетами; пылающие шары осыпались на кроны стоявших вокруг деревьев; все это то и дело перекрывалось многоголосым оглушительным криком и хохотом; казалось, совсем рядом находятся американские горы, но напрасно я искал их глазами. В глубине парка возвышался высокий дом с башенками и крепостными стенами, словно перенесенный из Средневековья укрепленный замок; холодные языки неонового пламени, лижущие его крышу, ежеминутно складывались в слова ДВОРЕЦ МЕРЛИНА. Толпа, принесшая меня сюда, направлялась к пурпурной удивительного вида стене павильона; она представляла собой как бы человеческое лицо; окна служили пылающими глазами, а огромная, зубастая, перекошенная пасть дверей каждый раз открывалась, чтобы под веселый смех и гомон толпы поглотить очередную порцию людей; каждый раз она проглатывала одинаковое количество шесть человек. Сначала я решил было выбраться из толпы, отойти в сторонку, но это было совсем не легко; к тому же идти было некуда, и мне подумалось, что из всех возможных способов убить остаток вечера этот, неизвестный, вряд ли окажется наихудшим. Одиночек вроде меня здесь почти не было преобладали парочки, парни и девчонки, женщины и мужчины, их расставляли по двое, и, когда пришла моя очередь нырнуть в белоснежный блеск огромных зубов и разверстый мрачный пурпур таинственной глотки, я оказался в неловком положении, не зная, можно ли мне присоединиться к уже образовавшейся шестерке. В последнюю минуту меня выручила женщина, стоявшая с молодым, черноволосым человеком, одетым, пожалуй, экстравагантнее остальных; она схватила меня за руку и бесцеремонно потащила за собой.