Аранхуэсский концерт. Фантасмагория безвременья - Анна Бабина


Аранхуэсский концерт

Фантасмагория безвременья


Анна Бабина

Время течет нелинейно,

как и воспоминания.

(Бенедикт Велльс)

© Анна Бабина, 2022


ПРОЛОГ

(исключительно для отца)

У города испарина. Так бывает наутро после болезни: всё плывёт, мелькает, нет ни сил, ни желания вставать, идти  даже за водой. Её, правда, сегодня в избытке. Стараюсь не зачерпнуть ботинками. «Развезло»  хорошее русское слово, одинаково справедливое для человека и дороги.

Под ногами чавкает, сверху капает. У капели медный запах крыши, под прошлый Новый год раненой ломом, что ходил ходуном в неумелых смуглых руках. Вот и сейчас парочка рабочих стоит на тротуаре в космически-оранжевых, диких на фоне монохромного города спецовках. Улыбаются крепкими, не знавшими бормашины зубами, говорят на нездешнем, переливчатом. Ухо ловит только слово «телефон» да пару непечатных выражений  ругаться принято на русском.

Снег летит. Летит мимо обожженного временем фасада, умывает лица каменных фигур, застревает в экзотических резных листьях.

В скверике (говорят, кстати, что это московское слово, надобно говорить «садик», но я легко жонглирую подъездами и парадными, так что мне простительно) жёлто-голубые синицы клюют красную рябину. В загончике (уж простите, но как иначе назвать этот квадрат три на три, тюремный двор и то больше) перед детским садом разноцветная россыпь малышей вдохновенно лепит снеговиков, прекрасных в своём несовершенстве.

Воздух обманчиво-мартовский, влажный, тяжёлый.

Небо и земля одного цвета, которому нет названия ни в одном словаре. Поменяли местами  никто не заметил.

Так и ходят здесь, в Петербурге, по небу, упираясь темечком в землю, чтобы не упала.

Allegro con spiritu

ОН

По утрам она включает музыку.

Открывает глаза, перекатывается с боку на бок, и под задравшейся футболкой мелькает белое, нежное. Футболку она привезла из Джунгахоры на третьем курсе, и рисунок на ней стёрся так, что на улицу не выйдешь. Зато спать мягко.

Надежда просыпается, как человек, ни разу в жизни не видевший плохого сна.

Она садится на постели, собирает одеяло у груди, стесняясь кого-то невидимого. Кого? В комнате она одна. Вернее, думает, что одна.

Я слушаю с ней её музыку, читаю её книги (ровно от закладки до закладки), иногда позволяю себе исправить одну-две опечатки в незаконченном подстрочнике. С правилами русского языка у меня неважно, но если буквы в слове переставлены или одна другой заменена, то я обязательно замечу. Это ещё со школьных времён. Единственное, пожалуй, что не изменилось.

Мы с ней играем в странную игру, в которой есть что-то от шахмат и пряток одновременно.

Я люблю наблюдать, как она переводит: лицо утрачивает рёбра жёсткости, глаза наполняются сладкой тревогой, как у ребёнка, который застыл у новогодней ёлки и ждёт, пока загорятся, побегут, подмигивая, огоньки. Если Надежда находит нужное слово, они вспыхивают на дне серых глаз. Со временем волна уходит, радость стихает, брови ползут к переносице.

Раздумывая, она трогает нижнюю губы пальцами или кончиком языка. С начала ноября на нижней запеклась корочка. Моя мама говорила: намажь подсолнечным, лучше бы оливковым, но его давно не привозят, помнится, пару лет назад выкинули в универсаме на Приморской, целую неделю банки стояли, никто не брал.

 Ну и гадость,  сказал папа, пробуя масло.  Как греки и итальянцы его жрут? Оно гнилыми помидорами пахнет.

Масло в большой баклаге быстро, словно нам назло, прогоркло, но мама по-прежнему мазала мне им растрескавшуюся губу. Запах проклятой жижи надолго поселился под носом и преследовал меня, пока я не догадался вылить остатки масла в унитаз.

Движение на экране.

Надежда поворачивает голову, чтобы взглянуть на ползущие по стене тени, на мельтешение деревьев за окном. Она вообще легко отвлекается, и я отвлекаюсь вместе с ней.

Мне приходится присматривать, чтобы с ней ничего не произошло до того, как она перестанет бытьинтересна.

Однажды пришлось выключить электричество во всей парадной и продержать так весь день, пока она не вернулась с работы: утром я заметил, что она оставила вилку утюга в розетке. Эта вилка, чёрная и глухая, как кляп, мерещилась ей всё время, пока шли переговоры; она путалась в словах и краснела. Зато вечером, вбежав в тёмную квартиру, завертелась волчком: «Господи, господи, благодарю тебя!» Господь был ни при чем, разве что я был его орудием.

Это вряд ли.

Свет я включил не сразу, ближе к утру, когда Надежда уже спала.

Она услышала сквозь сон, как радостно забулькал холодильник, и улыбнулась.

Она часто улыбается во сне.

Хорошая девочка, если не знать, кто она на самом деле.

ОНА

Мы живём не в тех городах, где родились, даже если никуда не уезжали. Такова реальность. Снявши голову, по волосам не плачут  у нас тут целое государство на куски разнесло, а вы про города толкуете.

Думала, сменю точку на карте, и всё изменится. Забудутся детские площадки, где дерево ободрали, одни металлические остовы в сумрачной рже. На вкус кислые. Пробовать лучше летом, а то прилипнешь и останешься навсегда в городе, который есть, но лучше бы не было.

Сосед играет на саксофоне «Город, которого нет». Тягучая, безысходная мелодия, в детстве от неё хотелось реветь, забиться под подоконник на кухне, увернуться в занавеску, а то и вовсе в стенной шкаф залезть, плевать, что после сгнившей картошки фанерные полки воняют нафталином.

Родители смотрели сериал, и он им нравился. Хорошо поставлен,  говорили. А я только и помню, что там насиловали жену на глазах у мужа и вводили кому-то в вену воздух, чтоб помер в мучениях. Мало что понимала тогда, но эти сцены впились  не вытравишь. Чужой прилипчивый страх. Страх героев, страх родителей, страх поколения.

Удивительно: я живу в Петербурге. Всё не верится, что можно просто выйти на улицу, спуститься под землю, вынырнуть  и трогать огрубевшие фасады, и стоять на мостах над тёмной водой, лелея в себе меланхолию и ипохондрию, что не выходят здесь из моды который век.

«Нет Города кроме Города»,  ляпнула однажды Дея, перебрав пива. Удачная оговорка прижилась в нашей компании.

Года два после моего переезда в Питер у меня не было никакого Города. Он казался излишне музейным, холодным, бесприютным, распадался на десятки кусочков смальты, ярких по отдельности, но сваленных в бессмысленную кучу. Я скупала книги по краеведению, зубрила года постройки эрмитажных зданий, училась отличать Трезини от Растрелли и ориентироваться в Больших и Малых, в Невах и Невках. Умение запоминать, не вникая, которым я в совершенстве овладела в своей гимназии, наконец-то пригодилось, но улицы по-прежнему путались под ногами, норовили вывести не туда; дома смеялись в лицо пыльными окнами, щерились выщербленным кирпичом.

Наверное, тогда я могла уехать.

Возможно, навсегда.

Вернуться в Юрьев или, собрав довлатовский чемодан, улететь за океан. Или в ту же Джунгахору.

Но однажды весной, на третьем курсе, я вдруг заметила, что живу в Городе. Не помню, как это случилось. Быть может, он открылся сразу весь, как венецианский веер. Быть может, я вдруг остановилась на перекрёстке, глянула в мутную витрину и увидела за спиной сказочную декорацию. Наверное, я так и застыла с полуоткрытым ртом (вру, как сивый мерин, никогда я не открываю рот от удивления, и если ресницы крашу, тоже не открываю). С закрытым ртом, без удивления даже, просто стояла и смотрела, вглядывалась, вчитывалась, ловила земфирьи трещинки и оттенки мартовского неба. И было это небо по краям густым и толстым, а посередине, как сквозь вытертую ткань, сквозило жалкое солнце.

И я уже знала, что никогда.

Никогда.

Никогда не смогу отсюда уехать.


 Вам бы климат сменить,  посоветовала эндокринолог (мои подруги сказали бы «эндокринологиня», а я не могу, не привыкла).

Ничего не получится, доктор.

Коготок увяз. Все мы здесь занимаемся саморазрушением.

Есть одно здание, мимо которого я часто пробегаю по пути на подработку. У него два входа, и каждый охраняют китчевые атланты. Их, коренастых и нелепых, завернули в шкуры и поставили к дверям в странных позах. Одни атланты обуты, другие  нет, и мне жаль то одних, то других в зависимости от сезона.

На днях шла вдоль огромной  в сотню метров  витрины. Новое здание, буйство камня и стекла, вставлено в улицу, как протез. В стекле едут автобусы и машины  темнее, туманнее настоящих, и водителей за рулём как будто нет, одна чернота. Из этой черноты проступает голубой со звёздами купол, но он тоже ненастоящий, зазеркальный, бледный. Вечные сумерки.

Город, которого нет.

Гофмановский двойник.

Город-призрак, бесконечно отражающийся сам в себе.

Ощущение ирреальности существует в любое время года, в любую погоду,  с ним надо просто научиться жить.

Дальше