Я почти не покидаю его пределов. Продукты привозит доставщик, рабочие документы присылают письмами. Электронными, разумеется.
Как сейчас.
«Хе-хей! Продолжаются распродажи. Лови скидку на оргтехнику», гласит письмо. Для человека несведущего напоминает рекламный трюк.
Расшифровываю.
«Продолжай наблюдение. Особое внимание на личную переписку».
Есть продолжать.
Делаю кофе, он туго растворяется, образует странную пенку, как в детстве, когда я размешивал песок с водой в голубом ведёрке. Равнодушно пролистываю мессенджер. Мне не в новинку читать чьи-то диалоги, но иногда всё ещё хочется вставить реплику, подсказать, поправить. Обычно так проходит день. Мне не составляет никакого труда просидеть за компьютером своим и её большую часть суток. Мои глаза, намученные солнцем и горной пылью, не болят.
И всё же сегодня
Неплохо бы покурить.
Подхожу к окну, аккуратно отодвигаю фланелевую занавеску. Двор пуст. В детском саду, похожем на гигантскую букву «Н», тихий час. Вдоль ограды бредёт одинокий собачник. Губы его шевелятся: кажется, он говорит с псом. Странная привычка. Впрочем, ничуть не менее странная, чем моё занятие.
Откидываю форточку.
Пара щелчков зажигалки, затяжка.
С того времени сигареты для меня всегда пахнут чесноком. Так пахли сигареты Раджибая.
«Не хватайся за фильтр, учил Раджибай. Тут гепатит всюду. Открывай пачку с другой стороны, подожжешь прокалишь, никакой заразы не будет».
Я тех пор я всегда открываю пачку именно так.
Спасибо, Раджибай.
Хотя там, где ты сейчас, моё спасибо тебе вряд ли пригодится.
«Не обязательно поминать в церкви, говорила бабушка. Я вот выйду в сад, гляну на отцовы яблони и помяну его добрым словом. Ему на том свете теплее станет».
Тепло ли тебе, Раджибай?..
Мне не забыть, как ты кричал нелепое, киношное: «Холодно, холодно!»
Над нами трепетал кусок бумажного солнца.
Я накрыл тебя, чем пришлось, но ты всё равно замёрз. Кровь теплоноситель. Так-то.
Сминаю недокуренную в консервной банке. Давлю, как клопа.
Тепло ли тебе, Раджибай?
Мне холодно.
Встала ночью попить
Слышал-слышал. Загрохотала чем-то на кухне, сочно выматерилась, после жалобно полилась в чайник вода. Я уснул за столом, лбом в сальные клавиши, и меня разбудили шаги в наушниках. Как будто Надежда кралась ко мне по коридору. Оглянулся даже, нет ли кого здесь, в Логове. Не было, разумеется.
Раджибай давно не заглядывал, да и ходит он бесшумно, как кошка. Прирождённый разведчик.
ОНА
Встала ночью попить двор волшебный, белый. Снег, да не снег вовсе, наивная белая крупка, на двускатной крыше детского садика, на траве, на асфальте его ещё не успели размесить машины. Мне сделалось (сейчас так не говорят, надо, наверное, заменить на «стало», но «сделалось» ведь куда лучше звучит) так легко, светло, как в детстве, когда выпадал первый снег.
Мама говорила, что в бабушкиной родной деревне Покров праздновали дважды четырнадцатого октября, со всей Святой Церковью, и потом, по-язычески, ещё раз, когда снег действительно ложился на землю.
К утру снег превратился в дождь.
Даже окно занавесила не хотелось видеть, как праздничная белизна истлевает, покрываясь оспинами капель.
Шла сегодня к ученичке (мама бы отругала за эту «ученичку», слишком провинциально звучит, мама не любит такого, но она, эта Леночка, такая маленькая, полупрозрачная, нежная, что кажется совсем крохой), и на Пушкарской с дома свешивалась зелёная сетка, знаешь, такая, какой закрывают обычно строительные леса. Мерзкая сетка. Она там уже лет пять, если не больше, впитывает грязь и злобу, которую выдыхает город.
Я вдруг почувствовала себя этой сеткой, кляклой паутиной на столетнем кирпиче холодного чужого города.
Я не стану здесь своей.
Вспомнила, как на первом курсе Даша Забарская полная, хорошо одетая, с ленивыми злыми глазами в ответ на какую-то глупую оговорку сказала мне: «Ты что, с Урала?» и рассмеялась. Некрасиво, раззявисто, и все, разумеется, услышали, обернулись, прибились к нам, чтобы узнать, что такого я сделала, чтобы дать им повод позубоскалить. Про Урал была шутка, присказка, но мне стало так горько, что я чуть не смазала Забарской кулаком по пухлым губам, влажным от дорогой помады. Именно эта помада, вернее, нежелание ощутить её маслянистый след на руке, меня и остановила. Я ещё долго потом не покупала никакой помады, даже гигиенической.
Чушь какая.
Какие мы, люди, несовершенные, ломкие изнутри. Какая-нибудь глупость, сказанная накануне в компании, не даёт нам спать; детская обида отравляет всю жизнь, расползается лиловыми трупными пятнами по живому телу; имя человека, давно забывшего о твоём существовании, вызывает приступ паники, горькую рвоту, недостаток кислорода.
Как мы вообще выжили?
Я бы на месте эволюции оставила каких-нибудь эвглен у них не бывает несчастных любовей.
Моя была эталонная, по канону, в Палату мер и весов её поскорее, чтобы ни у кого больше такого не случилось.
Я росла чувствительной барышней, воспитанной на готической тени мистера Рочестера, того ещё мудака, если подумать, и какого-нибудь Сани Григорьева, которых в обычной человеческой жизни не встречается.
Отцовские словесные зуботычины меня не ожесточили, напротив, умягчили до невозможности. Вот-вот, думала я, придёт прекрасный принц, и всё изменится.
И он пришёл. Перевёлся к нам из Имандровска («Это за полярным кругом, Мурманская область») в сентябре выпускного учебного года.
Я была занята подготовкой к поступлению, совершенно не до любви, и поэтому я не сразу поняла, что иголка уже движется по кровотоку. Так говорила бабушка: не кидай иголки, где попало, воткнётся, попадёт в жилу и доплывёт до сердца. Так и умрёшь, не спасут.
Спасли.
Меня поразила его мать сухая, тощая, круги под глазами, и всё лицо какое-то высохшее, как древесная кора, такие бывают у святых на иконах. Хлопотала вечно, говорила в нос и тихо, комкала окончания фраз. Однажды он выложил мне историю не свою, материну, и я перестала встречаться с ней глазами. Будь я ею не хотела бы, чтобы кто-то знал.
Дед, отец матери, был в Имандровске директором Завода, «вторым человеком» после первого секретаря горкома. Его портрет (чёрно-белый с волнистой кромкой) до сих пор висит на стене Имандровского краеведческого музея между витриной с пыльными чучелами жителей тундры и макетом Завода. На снимке дед силён, скуласт, чернобров и маслянисто зачёсан. Человеком он слыл неплохим, но в других людях не разбирался ничуть, удивительно, как до директора дорос, поэтому, когда его единственная дочь Людочка, окончив институт и аспирантуру, притащила в дом гривастого любезного Костика, едва вышедшего из пубертата, не воспротивился, не стукнул кулаком в дубовый стол, не крикнул зычно в кухню: мать, посмотри, кого Людка притащила, это же шелупонь, а, напротив, растроганно благословил молодых и выхлопотал квартиру на центральной площади (Ленина, разумеется).
Через год после свадьбы Люды и Костика дед погиб. Мутная, как Имандровская вода, история. Его так и не нашли. Это озеро никогда не таяло полностью, даже в июле на дне под илом могли оказаться ледышки. У полыньи осталась шапка-пирожок и тяжёлое, на ватине, пальто, с меховым воротником. Дед провалился под лёд только зачем его туда понесло поздним вечером в разгар полярной ночи? И откуда там, в диком, свивающем холоде, взялась полынья?
Бабка почернела, Людочка едва не потеряла Человека из Имандровска, но больше всех убивался Костик: не того он ожидал, женившись на дочери директора завода, староватой и откровенно некрасивой.
Не того.
С тех пор он будто бы перестал видеть Людочку. Смотрел сквозь неё, но всё же видел несвежее бабье лицо, красные глаза, сеточку ранних морщин. Как он просчитался! Как ошибся! За что ему это?
Человек из Имандровска пошёл в Костика и лицом, и характером. Людей не любил, всё больше использовал. Я ему позволяла передирать разумеется, не слово в слово, ответы по литературе. Были ли хороши мои ответы? Считалось, что да. На фоне всей той ерунды, которую пороли одноклассники, я со своим пафосом и умением хватать по верхам казалась вдумчивой и старательной.
До сих пор помню дурацкий вопрос к стихотворению, кажется, Симонова, об Амундсене: «Почему покой назван свирепым?»
ОН
Действительно, почему?
В больницу я угодил по глупости, но, наверное, не окажись я там, сейчас кормил бы червей где-нибудь на последней аллейке Серафимовского. Иногда, закрывая глаза, я вижу свой собственный памятник из дешёвого пятнистого камня, пошлую сусальную берёзку, осеняющую эмалевый овал с лучшей из моих фотографий худой, подростково-угловатый, коротко стриженый пацан, снятый для истории девчонкой, пропавшей без вести много лет назад. Здесь, на большой земле, тоже, оказывается, пропадали. Где они оказывались потом? Не в тех ли зинданах, где гнили мои товарищи?