Каким быть человеку? - Шейла Хети 3 стр.


В конце прошлой зимы у Марго состоялась первая беседа с Илаем. Они сидели на кованой скамейке во дворе галереи после открытия. Вокруг лежал снег, и они согревались костром, разожженным в железной бочке.

Марго была усерднее всех художников, которых я знала, и при этом скептичнее прочих относилась к воздействию искусства на людей. Хотя лучше всего она чувствовала себя в мастерской, я никогда не слышала, чтобы она говорила о значимости живописи. Конечно, она надеялась, что в искусстве, которым она занималась, есть смысл, но у нее оставались сомнения. Это заставляло ее работать в два раза усерднее, чтобы ее профессиональный выбор значил как можно больше. Она никогда не обсуждала галереи и не разглагольствовала о том, какая марка краски лучше. Иногда она слегка падала духом и расстраивалась, что не выбрала политическую карьеру так она бы занималась чем-то осязаемо полезным. Ей казалось, что у нее неплохо получилось бы заниматься политикой, потому что в ней словно жил маленький диктатор или по меньшей мере несокрушимая диктаторская уверенность. Первое, что она чувствовала по утрам,  это стыд за всё, что шло в мире не так и что она не пыталась исправить. Поэтому ей было неловко, когда ее хвалили за выразительность работы кистью или называли ее работы красивыми она утверждала, что не понимает значения этого слова.

Той ночью, сидя у огня, горящего в бочке, они с Илаем несколько часов подряд проговорили о цвете, работе кистью и линиях. Несколько месяцев они переписывались по электронной почте, и на короткое время она переродилась в художника его формата такого, который уважал живопись саму по себе. Но через пару месяцев ее страсть во всех смыслах развеялась.

«Он всего лишь очередной мужчина, который пытается меня чему-то учить»,  подытожила она.

* * *

Мы с Мишей в тот день собирались прогуляться, поэтому я направилась к ним с Марго они снимали одну квартиру на двоих. Когда я пришла, Миша сидел у себя в кабинете за компьютером, проверяя почту и беспокоясь о жизни.

Мы вместе вышли и зашагали по району в сторону севера. День был по-настоящему жаркий, редкость для того лета. Когда начали опускаться сумерки, я спросила у Миши, не начала ли еще Марго рисовать свою уродливую картину. Вроде нет, сказал он. Мне не терпится посмотреть на результат, объяснила я. Миша ответил:

 Шолему это всё очень полезно. Он так боится всего хиппарского.

 А что, рисовать уродливую картину по-хиппарски?  спросила я.

 В каком-то смысле, да,  отозвался он.  Это ведь чистый эксперимент, без какой-либо очевидной выгоды. Это уж точно более хиппарский поступок, чем нарисовать картину, которая у тебя наверняка получится.

 А зачем Шолему браться за картину, если он не уверен, что она получится?

 Вот уж не знаю,  ответил Миша.  Но я уверен, что Шолем боится ударить в грязь лицом, сделать что-то неправильно. Ему как будто страшно сделать неверный шаг хоть в чем-то, хоть в какую-то сторону. Этот постоянный страх сделать неверный шаг все-таки сильно ограничивает. Художнику полезно пробовать разное. Художнику полезно быть нелепым, смешным. Шолему нужно побыть хиппи, потому что он слишком предусмотрительный.

 А что не так с предусмотрительностью?

 Ну, это всё вопрос терминологии, тебе не кажется? Разве на бранче не в этом было дело? Шолем сказал, что для него свобода иметь техническую возможность изобразить всё, что захочется, вообще любую картину, которая придет ему в голову. Но это же не свобода! Это контроль или власть. А вот Марго, мне кажется, под свободой понимает именно способность пойти на риск, свободу сделать что-то плохо или показаться смешной. Не чувствовать этой разницы довольно опасно.

Я напряглась и ничего не ответила. Мне хотелось встать на защиту Шолема, но я не знала как.

 Это как с импровизацией,  сказал Миша.  Настоящая импровизация в том, чтобы удивить себя самого, но большинство людей не импровизирует по-настоящему. Им страшно. Вместо этого они просто показывают фокусы один за другим. Они берут что-то, что уже умеют делать, и применяют это в каждой новой ситуации. Но это же мухлеж! А для художника мухлевать плохо. Это и в жизни-то не очень, а в искусстве совсем уж скверно.

Мы навернули круг в десяток кварталов, и солнце успело зайти, пока мы разговаривали. Дома и деревья стали темно-синими. Миша сказал, что у него назначен телефонный разговор, и мы направились обратно к его дому. Его рабочая рутина была довольно странной, я не до конца ее понимала, так же как и он сам, и иногда это сбивало его с толку и расстраивало. Казалось, что в его работе не было никакой структурности или слаженности. Он занимался только тем, что ему удавалось или приносило удовольствие. Иногда он обучал импровизации актеров-любителей, иногда он саботировал открытие ночных клубов в том португальском районе, где мы все жили, а иногда вел телешоу. У его работы не было названия, всё это не собиралось под одним колпаком. В коротких автобиографических эссе, запрошенных Гарвардом,  их собирали для толстого, обтянутого кожей сборника, который раздавали на пятнадцатой годовщине их университетского выпуска,  его однокурсники не скупились на слова, распространяясь о своей мировой славе и успехе, о своих детях, женах и мужьях. Миша просто написал:

Мы навернули круг в десяток кварталов, и солнце успело зайти, пока мы разговаривали. Дома и деревья стали темно-синими. Миша сказал, что у него назначен телефонный разговор, и мы направились обратно к его дому. Его рабочая рутина была довольно странной, я не до конца ее понимала, так же как и он сам, и иногда это сбивало его с толку и расстраивало. Казалось, что в его работе не было никакой структурности или слаженности. Он занимался только тем, что ему удавалось или приносило удовольствие. Иногда он обучал импровизации актеров-любителей, иногда он саботировал открытие ночных клубов в том португальском районе, где мы все жили, а иногда вел телешоу. У его работы не было названия, всё это не собиралось под одним колпаком. В коротких автобиографических эссе, запрошенных Гарвардом,  их собирали для толстого, обтянутого кожей сборника, который раздавали на пятнадцатой годовщине их университетского выпуска,  его однокурсники не скупились на слова, распространяясь о своей мировой славе и успехе, о своих детях, женах и мужьях. Миша просто написал:

«Неужели никому, кроме меня, не кажется странным, что мы учились в Гарварде, учитывая то, какой жизнью мы живем сейчас? Я живу с девушкой в скромной квартирке над магазином бикини в Торонто».

 Спокойной ночи,  сказала я.

 Спокойной ночи.


Несколько лет назад, будучи помолвленной, я очень боялась свадьбы. Мне было страшно, что всё закончится разводом, как у моих родителей, и я не хотела совершать большую ошибку. Я пришла к Мише поделиться своей тревогой. Мы выпивали на вечеринке, потом решили пройтись по ночному городу, мягко шагая по воздушному, свежевыпавшему снегу.

Пока мы шли, я рассказала Мише о своих страхах. Он какое-то время слушал меня, а потом сказал: «Единственное, что я понял за свою жизнь,  это что всем надо совершать большие ошибки».

Я искренне прислушалась к его совету и вышла замуж. Через три года я развелась.

Глава вторая

Там, где убеждения сталкиваются с грубой правдой жизни

В годы, предшествовавшие свадьбе, первое, что я чувствовала по утрам,  это желание выйти замуж.

Однажды вечером я оказалась в баре на лодке, пришвартованной в бухте. Рядом со мной сидел пожилой моряк. Он неотрывно наблюдал за мной, пока я выпивала. Мы заговорили о детях. У него их никогда не было, и я сказала, что у меня, наверное, тоже не будет, так как я была уверена, что из моего ребенка не выйдет ничего хорошего. Он с удивлением ответил: «Чтобы от вас и ничего хорошего?»

Меня это тогда так тронуло я содрогалась от мысли о высшей любви, которая принимает целиком и полностью. Вокруг нас бар наполнился цветом, шумом, плотностью, как будто молекулы воздуха лопались по швам и каждая настаивала на своем совершенстве.

Затем момент прошел. Я вдруг поняла, что этот моряк просто старик, который уставился на молодую девушку. Он смотрел на нее, но не видел. Он не знал, какая я, что внутри меня. А внутри было что-то неправильное, что-то уродливое, что-то, что мне не хотелось показывать, чему, однако, было вечно суждено отравлять всё, чем я занималась. Мне казалось, что единственный способ исправить этот изъян полностью отдаться любви и быть ей преданной, обещать всю свою любовь мужчине. Преданность казалась мне прекрасной, как и всё, к чему я стремилась: быть последовательной, мудрой, любящей и настоящей. Я хотела стать идеальной и искренне верила, что свадьба превратит меня в правильного добропорядочного до мозга костей человека, которым я надеялась предстать миру. Возможно, это бы исправило мою ветреность, мою запутанность и мой эгоизм качества, которые я презирала и которые вечно выдавали недостаток моей внутренней целостности.

Я думала о свадьбе днями напролет. И позже я ухватилась за нее, как калека хватается за трость.


Однажды, за несколько месяцев до нашей свадьбы, мы с моим будущим супругом прогуливались по ухоженному парку и вдруг увидели в отдалении жениха и невесту, вытянутых по струнке перед группой людей. Они держались прямо, как две фигурки на праздничном торте. Гости сидели на раскладных стульях в лучах послеполуденного солнца, и мы подкрались подслушать, прячась за нагромождением камней, стараясь сохранять серьезность, но всё время срываясь на хохот. Я не видела лица жениха, он отвернулся, но невеста стояла лицом ко мне. Они обменивались клятвами, а священник вторил им вкрадчивым голосом. Когда он произнес слова в богатстве и в бедности, прекрасная невеста так расчувствовалась, что по ее щеке побежала слезинка. Ей пришлось остановиться и собраться с духом, чтобы закончить свою клятву.

Назад Дальше