Воображая город. Введение в теорию концептуализации - Виктор Семенович Вахштайн 10 стр.


То есть работа  самозабвенный труд на профессиональном поприще, без которого, по Веберу, немыслим рациональный капитализм эпохи модерна,  изначально представляет собой эпистемическое действие: вы не можете повлиять на Б-жественное решение, но вы можете проникнуть в Б-жественный замысел. Если в мирских делах вам сопутствует успех, значит, вы принадлежите числу избранных. Чтобы истолковывающим образом понять человеческое действие (а именно в этом состоит предназначение веберовской социологии[5]), нужно разобраться с его смысловой конструкцией. Как требование полной самоотдачи в профессиональной деятельности связано с идеей первородного греха? Вебер отвечает: посмотрите на ту реинтерпретацию легенды об изгнании из Эдема, которую предлагают протестантские теологи. Для католика изгнание из рая  это наказание за непослушание и урок человечеству на будущее. Для протестанта (определенного толка)  это миссия, задача, требующая решения: Г-сподь показал Адаму и Еве райский сад, после чего отправил (а не выгнал) их создавать рай своими собственными усилиями на земле. По Веберу, не поймем этого  не поймем протестантской колонизации североамериканского континента, проповеди Дж. Уинтропа на «Арбелле» и силы метафоры «сияющий град на холме».

Но что значит разобраться со смысловой конструкцией социального действия?

Шестого февраля 2004 года молодой человек, уроженец Карачаево-Черкесии, приехавший незадолго до этого в Москву на рейсовом автобусе, спустился в метро и сел в поезд, следующий в центр города от станции «Красногвардейская». В туннеле на перегоне между «Автозаводской» и «Павелецкой» он привел в действие взрывное устройство мощностью 4 кг в тротиловом эквиваленте. Не считая террориста-смертника, погиб 41 человек. Взрыв 6 февраля стал одним из крупнейших за всю историю терактов в московском метро; после его совершения была полностью изменена система обеспечения безопасности на транспорте (в частности, введено повсеместное видеонаблюдение).

Допустим, мы  исследователи, пытающиеся истолковывающим образом понять террористический акт как социальное действие. На первой орбите концептов у нас находится «действующий», «доминирующая форма активности» (по Веберу: деяние, недеяние, претерпевание, но в данном случае  очевидно, деяние), «субъективно полагаемый смысл» и «ориентация (по смыслу) на другого». На второй орбите окажутся «цели» и «средства», соотношение которых позволит ввести веберовскую шкалу рациональности (целерациональное, ценностно-рациональное, традиционное и аффективное действие). Мы должны будем сформировать выборку аналогичных кейсов, с тем чтобы проследить: на какого «другого» оно ориентировано? каковы те ценности и убеждения, которые делают этот поступок осмысленным для действующего? насколько рационально  с точки зрения соотношения целей и средств  совершаемое им убийство-самоубийство? Эта модель мышления куда сложнее, чем кажется на первый взгляд. Мы должны будем провести детальную экспликацию смысловой конструкции теракта, сопоставить каузальный и интенциональный план действия террориста [Степанцов 2013; Степанцов 2015], чтобы увидеть взаимосвязь  между целями и средствами, рациональностью и убеждениями, смыслами и поступками. (Удивительно веберовский по своей концептуализации анализ русского политического терроризма конца XIX  начала ХХ века предпринял Альбер Камю [Камю 1990].)

Чего мы не увидим? Город. Метро. Место. Веберовская концептуализация удивительно безразлична к пространственному аспекту социальной жизни [Филиппов 2008]. Социальное действие определяется по своему смыслу. А смысл  не пространственная характеристика. Тот факт, что взрыв в Москве произошел именно в метро (в Иерусалиме теракты на рынке или автобусных остановках случаются чаще, чем в самом общественном транспорте), становится нерелевантным.

Оставим Вебера и теорию социального действия.

Эмиль Дюркгейм, пытаясь объяснить социальную природу самоубийства, столкнулся с другим вопросом: почему в протестантских общинах самоубийства происходят чаще, чем в католических? Означает ли это, что само «католичество ослабляет стремление к самоубийству, тогда как протестантство его усиливает» [Дюркгейм 1994: 282]? Веберовский ответ  надо посмотреть, во что верят одни и во что верят другие,  для Дюркгейма недостаточен. Дюркгейм мыслит самоубийство как социальный факт, напрямую связанный с характеристиками некоторого сообщества. И прежде всего, с главной такой характеристикой  солидарностью его членов. Дело в том, что в католических общинах большие семьи и весьма высокая социальная «связность»: вы регулярно исповедуетесь перед священником, ваша вера  коллективное, а не индивидуальное предприятие. Соответственно, градус солидарности и сила социальных связей выше. В протестантских общинах социальные связи слабее, вы оказываетесь, по сути, наедине с Б-гом и лишь перед ним несете ответственность. Солидарности меньше  самоубийств больше.

Теракт 6 февраля, концептуализированный как социальный факт, предстанет явлением иного порядка, нежели тот же феномен, понятый как социальное действие. Теперь на первой орбите будет находиться сообщество  с его солидарностью, морфологией и космогонией. Будут использованы иные системы различений, взятые, к примеру, из социальной антропологии или сферы community studies. Основной вопрос: как механизмы солидаризации, система верований и организация социальных связей в террористическом сообществе определяют факт теракта? Почему, как показали исследования израильских социологов [Benmelech, Berrebi 2007], теракты, совершенные взрослыми смертниками с высшим образованием, в среднем более «эффективны», чем теракты, совершенные молодыми полуграмотными самоучками? (Для экономиста здесь определяющим является различие в «человеческом капитале» террористов, но социолог немедленно задаст вопрос о «социальном капитале» двух этих когорт.) Почему террористическая группа баскских сепаратистов ЭТА настолько преуспела в деле перманентного антигосударственного террора, а жертвами аналогичной террористической группы каталонских сепаратистов Terra Lliure за семнадцать лет становились в основном ее собственные члены (и преимущественно изза неумения пользоваться взрывчаткой)? Ответ опять же будет найден в структуре сообщества, градусе солидарности и коллективных верованиях (но только не самих по себе, а в связи с их вкладом в поддержание и воспроизводство социального целого).

Однако гóрода мы по-прежнему не увидим. Хотя понятие сообщества и предполагает пространственные импликации, локация террористической группы  это не локация самого теракта. Дюркгеймовский язык описаний еще меньше говорит нам о связи между метро и взрывом, чем веберовский.

Третье решение  обратиться к теории коммуникации и метафоре «теракт как сообщение». Поместить на первую орбиту «отправителя», «получателя», «средство», «систему референций» etc. [Matusitz 2012]. Стоит ли говорить, что  при всей заманчивости такого теоретического шага  мы опять не увидим в этой концептуализации города.

Интуитивно понятно, что метро  особое место. Миллионы людей ежедневно оказываются спрессованы в железных коробках, но научились не испытывать дискомфорта изза рутинности, повторяемости, привычности этой ситуации. Московское метро  наибольший общий знаменатель города. Если завтра его отключить, часть москвичей не найдет дорогу домой[6]. Опять же интуитивно мы понимаем, что есть связь между взрывом в метро и радикальной пересборкой общественного транспорта, которая за ним последовала. Но как эта связь может быть схвачена в концептуальных различениях? Как должно быть выстроено исследование, которое «высветит» именно городской аспект теракта?

Один из возможных ходов  обращение к теории социальных событий с ее различением событий абсолютных и относительных, событий первого и второго рода, вниманием к аспектам «считывания», квалификации, фреймирования событийных фигураций как пространственно-временных комплексов, коррелятивных актам наблюдения [Филиппов 2005; Вахштайн 2011]. Но для этого и сам город должен быть переосмыслен не как совокупность людей и мест, а как множество прилегающих друг к другу событийных цепочек: ординарных и перформативных, утверждающих определенные порядки и разрушающих их. Впрочем, пока эта задача  концептуализация событийной архитектуры городской жизни  еще ждет своего часа.

То, что мы наблюдали в двух предыдущих отступлениях  это контингентность концептуализации. Нет никаких инструкций, предписывающих нам выбор конкретного языка описания. Он всегда мог бы быть иным. Скажем, экономисты и сторонники теории рационального выбора могут изучить «экономические аспекты терроризма» [Harrison 2006]. Для этого нужно аксиоматически поместить рациональность на первую орбиту, посчитав затем, какие символические выгоды приобретает террорист и материальные  его семья. Вебер бы пришел в ужас, Дюркгейм бы просто проигнорировал такое решение, но они мертвы, а исследователь-экономист  жив[7].

Однако это  контингентность первого порядка: выбор между несколькими консистентными системами концептов первой орбиты. Далее мы вновь сталкиваемся с контингентностью, когда начинаем отбирать и связывать дискриминативные концепты. Дело в том, что такая работа всегда предполагает некоторое сопряжение, подсоединение дополнительных различений, которые вовсе не обязательно содержатся в исходном теоретическом языке. Создание концептуализации  это всегда последовательность шагов «сборки» концептуальной схемы, а отнюдь не «использование» уже готовой теории. Именно поэтому фразы вроде «Я хочу использовать теорию Х для исследования объекта Y» или «Я хочу посмотреть на объект Y через призму теории X» следует рассматривать как фразы-паразиты и симптомы аспирантского невроза.

Назад Дальше