Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. Антология - Коллектив авторов 6 стр.


Все это вместе сопровождалось, естественно, интенсивным обращением к тем историографическим направлениям, что искали подходы к исследованию повседневных практик и индивидуальных стратегий и в ту пору широко обсуждались среди зарубежных историков, близких к и отталкивавшихся от исторической антропологии и школы «Анналов». Так и появляется в качестве ближайших соседей и ориентиров «Казуса» весь тот спектр историографических направлений, который обозревает статья «Что за Казус?», ставшая обоснованием да и манифестом предлагавшегося подхода: немецкая история повседневности, итальянская микроистория и особенно французский «прагматический поворот». Стоит заметить, что, в отличие от обычной у нас практики отставания, «временно́го лага» в прочтении зарубежных публикаций, это был анализ работ, буквально только что вышедших, по свежим следам (коллеги отмечали, что Ю. Л. был склонен говорить о самых последних «веяниях» в историографии, обнаруживая тем самым нечто лишь намечающееся); на фоне долгой оторванности от контекстов западных историографий (даже при близком знакомстве людей этого круга с конкретными работами и направлениями, вроде школы «Анналов») такое прочтение требовало особой рефлексии[69].

Статья «Что за Казус?» была написана после цитированных выше статей, осмыслявших результаты проведенных историко-демографических исследований и переломный этап в школе «Анналов», и в канун выхода первого из томов по истории частной жизни («Человек в кругу семьи»). Сохранилось две черновые версии этой работы, предшествовавшие ее опубликованному варианту. Их сравнение позволяет дополнительно акцентировать ключевые места статьи, потребовавшие особенно интенсивного продумывания, отразившегося в переделках,  впрочем, как кажется, достаточно явно акцентированные и в окончательном тексте.

На первом этапе работы потребовалось продумывание самого определения казуса была подчеркнута неоднородность явлений, обнимаемых этим понятием, и, что особенно важно, поставлен акцент на значимости изучения «нетипичных», «неординарных» казусов для ответа на главный вопрос, который предлагалось рассматривать: о социальной роли индивида в разные периоды в разных обществах, его способности противостоять среде (поиски шли в пространстве между единичными казусами вообще и казусами, представлявшими неординарные поступки и ситуации). В дискуссии о предлагаемом подходе, опубликованной в том же 1-м выпуске альманаха, Ю. Л. назовет такой интерес к нестандартным поступкам и девиантному поведению особенностью казусного подхода в сравнении с другими микроисторическими направлениями[70]; замечу, однако, что, как мне представляется, этот акцент будет в дальнейшем смягчен и внимание вновь направится на «всякий конкретный казус, всегда окрашенный индивидуальностью его участников»[71]. И в самом деле, не в любом ли отдельном случае мы в состоянии увидеть нечто особенное и неординарное, что и побуждает нас об этом писать?

Также была включена в пространство размышлений о казусах проблема достоверности и изменчивости наших знаний о прошлом в частности, применительно к роли автора источника в формировании наших интерпретаций. Превращение деятельности самого составителя источника в казус специально разработано в статье о Гийоме Марешале, вышедшей в том же 1-м выпуске «Казуса», «Это странное ограбление» (с. 192206 в этой книге). Парадоксальность совмещения у Ю. Л. микроистории, в конечном счете по своему духу позитивистской, с идеями о субъективности историка и непрозрачности прошлого отмечалась тогда по свежим следам[72]; мы, однако, видели выше, что связь «прагматического поворота» с вопросом о пределах конструирования прошлого историком была констатирована Ю. Л. еще и в период критического к нему отношения. Вместе с тем, говоря о неизбежной множественности концепций в наших интерпретациях прошлого, Ю. Л. подчеркивает и необходимость их критики, добавляя яркую цитату из О. Г. Эксле, отрицающего «бесхребетный историзм», «который не способен ничего отвергнуть, потому что он ко всему стремится отнестись с пониманием»[73].

Разумеется, постоянно шло продумывание релевантной историографии. Осознание связи с «открытием индивида» (и, добавлю, с «возвращением субъекта») привело к констатации важнейшей особенности предлагаемого подхода акцента на исследованиях «социальной практики», «действий», а не «саморефлексии» индивида (внимание к которой столь характерно, например, для возникавшей тогда же и позднее ставшей хорошо известной у нас «истории советской субъективности»[74]). Это должно было отвечать все на тот же ведущий вопрос о месте и функциях индивида и возможностях индивидуального выбора решений в разных обществах в разные исторические периоды и, казалось бы, определенно помещало поиски в пространство социальной истории.

Разумеется, постоянно шло продумывание релевантной историографии. Осознание связи с «открытием индивида» (и, добавлю, с «возвращением субъекта») привело к констатации важнейшей особенности предлагаемого подхода акцента на исследованиях «социальной практики», «действий», а не «саморефлексии» индивида (внимание к которой столь характерно, например, для возникавшей тогда же и позднее ставшей хорошо известной у нас «истории советской субъективности»[74]). Это должно было отвечать все на тот же ведущий вопрос о месте и функциях индивида и возможностях индивидуального выбора решений в разных обществах в разные исторические периоды и, казалось бы, определенно помещало поиски в пространство социальной истории.

И конечно, важнейшим направлением поисков было соотношение микро- и макроисследований. Собственно, о проблеме противостояния апории этих исследовательских перспектив, отражавшей столь значимую для него дихотомию индивидуального и массового, Ю. Л. заговорил тогда же, когда и об этой последней,  еще по свежим следам книги «Жизнь и смерть в средние века», в цитированных выше статьях начала 90-х гг.[75] Правка текста статьи «Что за Казус?» свидетельствует о тщательных поисках баланса в этом противопоставлении. Так, в связи с отмеченным им отказом «прагматического поворота» от преобладавшего до тех пор функционализма (как и, добавлю, структурализма), что Ю. Л. в принципе поддерживает, он вместе с тем подчеркивает важность учета «функциональных связей между поведением индивида и социальным контекстом», однако при отказе от презумпции «автоматизма» этих связей (с. 72 в этой книге).

Одновременно он ищет авторов, обсуждающих подобную проблематику, в ближайшем к нему кругу среди соотечественников. Их двое. С одной стороны, Г. С. Кнабе, известный историк античной культуры, остававшийся, кажется, при всей широте его культурологических размышлений, несколько на периферии упомянутого выше круга гуманитариев носителей неофициальной советской культуры; с другой близкий друг Ю. Л., Л. М. Баткин. Собственно, именно идеи Кнабе об апории «жизни» (а значит, и «индивидуализирующих подходов» к ее изучению) и науки, работающей посредством обобщений, Ю. Л. использовал в первой версии статьи «Что за Казус?» для поддержки предложенного им противо- и соположения микро- и макроподходов[76]. Однако на втором этапе правки Ю. Л. предпочел отказаться от этой ссылки и обратился к идеям Баткина о дополнительности «социологического» и «культурологического» способов изучения истории культуры, но существенно изменил контекст приложения этих идей. Как известно, Баткин противопоставлял «социологический» подход (куда попадали и структурализм Ю. М. Лотмана, и история ментальностей в версии А. Я. Гуревича) как подход, изучающий человека в качестве «объекта» и «вещи», подходу «культурологическому», восходящему к М. Бахтину и В. Библеру и рассматривающему в контексте идеи «диалога культур»  не «текст» (то есть «вещь»), а «произведение» (то есть творение автора, взятое во всей его уникальности), увиденное не только в «малом», конкретном историческом времени (времени его создания), но и в бахтинском «большом»  «всеобщем» времени[77]. Ю. Л. «перевел» это противопоставление в терминах подходов макро- (то есть ориентированных на структуры) и микро- (то есть ориентированных на индивидуальное и уникальное), причем смещение исследовательского фокуса на стратегии индивидуального поведения превращало в «произведение» не текст, а поступок (вероятно, под тем же влиянием Ю. Л. чуть позднее сделает акцент на возможности рассматривать отдельного индивида «и как микрообъект, и как нек[ую] тотальность, способн[ую] в известных пределах раскрыть свое время»[78]). Социальная история в такой перспективе обретала существенное культурологическое, а иной раз и «филологическое» измерение, обращаясь к «внутреннему миру» конкретного человека и во многом воспроизводя ракурсы истории ментальностей и исторической антропологии но применительно к отдельному индивиду и в сопоставлении его опыта с общепринятыми нормами (внимание к «внутреннему миру» сохраняется во всех работах Ю. Л. этого периода, ср., например, статью «Многоликая история» в этой книге).

Это измерение характерно и для ряда задуманных как будущие главы «Рыцарства» статей, в частности для переиздаваемой здесь статьи «Это странное ограбление»[79]. Работа над этой книгой да и, параллельно, над историей частной жизни постепенно смыкалась, как кажется, с историей эмоций, «взятой» на скрещении индивидуального и стереотипного. При этом само название книги «Рыцари, рыцарство, рыцарственность» должно было указать, как рассказывал мне Ю. Л., на сочетание используемых исследовательских ракурсов: «рыцари»  на индивидность, отдельность каждого из рассматриваемых персонажей и/или создававших их авторов (как это сделано, в частности, в статье «Это странное ограбление»); «рыцарство»  на общие черты этого явления в ракурсе «макро»; «рыцарственность»  на этическую значимость сложившихся в рыцарстве идеалов не только в «малом» времени Средневековья, но и в большом, «всеобщем» времени человечества[80].

Назад Дальше