Тегеран-82. Начало - Жанна Голубицкая 14 стр.


Зато прямо напротив наших главных ворот начиналась улица Сталина: она лежала прямо перпендикулярно Черчиллю, на ней стоял наш посольский клуб, в здании которого в 43-м ночевал советский вождь.

Но исламская революция все изменила. После ее победы мы вместе с французским посольством оказались по адресу Нёфле-ле-Шато, 39. Однако новый режим переименовал нашу улицу Черчилля на французский манер вовсе не в угоду французским дипломатам, а в честь парижского предместья, ненадолго приютившего беглого имама Хомейни. В этом городке в северном департаменте Иль-де-Франс аятолла в 1979-м жил три месяца, когда Ирак его уже выпроводил, а Иран назад еще не ждал. Прямо из Нёфле-ле-Шато он вернулся в Тегеран, ознаменовав тем самым победу в Иране исламской революции.

После революции Рузвельт-авеню стала проспектом шахида Муфаттеха  какого-то исламского мученика, а улица Сталина превратилась в «куче-е-30-й-Тир»  переулок имени 30-го Тира («куче»  маленькая улица, переулок; 30 Тира  день мученической смерти святой Фатимы, дочери Мухаммеда). В шутку мы называли ее между собой «проспектом 25-летия Октября». На 30-м Тире было симпатичное кафе «Голе Резайе», до войны мы пили там кофе.

Еще одна улица нашего посольского анклава, ближе к французскому посольству, стала хиябан-е-Мирза Кучек-хан, почтив таким образом память хана северных провинций Ирана, поднявшего антишахское восстание в 20-х годах ХХ века. В своей прошлой, дореволюционной, жизни она была улицей имени генерала де Голля, который, говорят, был тайно влюблен в третью жену шаха Пехлеви  шахбану Фарах.

Улица Лалезар стала улицей Шахрияр, а изысканная ave. Naderi, названная так когда-то в честь Надир-шаха и его династии, на какое-то время и вовсе исчезла с карты Тегерана. Новое имя  хиябан-е-Джомхури-йе-Эслами (улица Исламской республики) ей присвоили только через пару лет, поэтому мы называли ее по старинке  Надери-авеню.

А вот Джордан  самый дорогой бульвар времен шаха с изысканными бутиками и ресторанами  свое название удивительным образом в пекле революции сохранил. Но зато с одной стороны уперся в Майдан Шахидов, а с другой  в площадь Нельсона Манделы.

Из посольского района мы выезжали в город по Hafez highway  скоростной магистрали, носившей имя великого персидского поэта Хафиза. Чем он не угодил исламской революции, неизвестно, но хайвей его имени переименовали одним из первых: в 1982-м он превратился в проспект Единства. Возможно, Хафиз провинился тем, что упоминал в своих газелях вино и дивных красавиц. Правда, в мой последний визит в Тегеран в 2015-м проспект возле нашего посольства снова носил имя Хафиза.

* * *

Каждое утро  с 8-ми до 11-ти  я сидела перед своим окном, «отапливая Вилла-авеню», с книжкой в руках и наблюдала за жизнью армянских школьников в Тегеране, которая была так не похожа на нашу.

Родители обязали меня несколько часов в день читать присланные из Москвы учебники за 3-й класс  возможно, они и впрямь верили, что я смогу пройти пропущенный материал самостоятельно. Но, скорее всего, они были просто не слишком высокого мнения о 3-м классе советской школы. Так или иначе, но по несколько часов каждый день я честно сидела в своей комнате с видом на армянскую церковь, но вместо учебников тайком читала взрослые книжки. А ровно в 11.00 хватала скейт и убегала во двор кататься. Знания мои никто не проверял  некогда было, оба моих родителя работали.

Мамина трудовая деятельность в приемном покое была для нас чем-то вроде ежевечерней юмористической передачи, за неимением лучшей. Маминой обязанностью было вносить в журнал данные первичных посетителей. С момента своего трудоустройства ежевечерне во время ужина она развлекала нас с папой историями из жизни приемного покоя.

Шутка ли, не зная ни английского, ни фарси выяснить у посетителя ФИО, адрес и то, на что именно он жалуется! К приемному покою были прикреплены две помощницы-переводчицы  иранки азербайджанского происхождения Сара-ханум и Роза-ханум. Они свободно владели фарси, русским и тюркским, но помочь могли не всегда  они заодно ведали архивом, составляли и возили отчеты в иранский минздрав и помогали с переводом советским врачам, ведущим прием. Сама мама в школе и в институте учила немецкий и уверяла, что даже кое-что помнит. Но воспользоваться этими знаниями в приемном покое ей никак не удавалось. В то время почти все иранцы легко общались на английском, а вот немецкий в ходу у них не был. Маме приходилось без конца залезать в выданный ей помощницами русско-персидский разговорник, который Сара с Розой сделали сами, напечатав слева русскими буквами самые ходовые фразы на фарси, а справа  их перевод. С помощью этого «самиздатовского» словаря маме удавалось успешно заполнять журнал первичных посетителей  а заодно общаться с множеством разных людей и познавать мир.

Ее первая рабочая неделя ознаменовалась культурным шоком:

 Такие странные эти иранцы!  делилась она с папой в свои первые рабочие дни.  Приходит сегодня пожилой перс, за живот держится и что-то на своем мне объясняет. Я ему: «Эсме шома че?» («Назовите ваше имя»  перс). А он мне: «Насрала!» А за ним другой, тычет пальцем себе в бок и бормочет: «Насратула-насратула»

 Ничего странного,  добродушно разъяснял мой папа, знающий фарси.  Насролла и Насратолла  одни из самых древних и распространенных в Иране мужских имен.

А уж пытаясь вызнать, что и где у пациента болит, чтобы внести это в журнал, мама в полной мере освоила пантомиму и устраивала целый театр мимики и жестов.

На примере мамы папа объяснял мне, как важно в жизни знать иностранные языки. Поэтому мои родители, хотя и наплевали на природоведение с математикой и пионерию, все же отдали меня на курсы английского  при той самой армянской школе. Боялись, что по возвращении в Москву меня не возьмут назад в мою английскую спецшколу, конкурс в которую был чуть ли не как в театральный вуз. Между собой папа с мамой называли мою школу «позвоночной»  в том смысле, что принимали туда только по звонку от важного человека. И вот ради этой «позвоночной» мне пришлось ходить в армянскую, где говорили либо на армянском, либо на английском  и хотя бы один из них приходилось понимать и отзываться. Я выбрала «зло» более знакомое и заговорила на английском. Не знаю, хорошо ли учили английскому в армянской школе, но от ступора советского отличника, стесняющегося говорить на иностранном языке (а вдруг закрадется ошибка?!) я избавилась точно. С ошибками или без, но я бойко тараторила на английском безо всякого смущения  доносила, как могла, свои мысли до собеседников и как-то понимала, что они говорят в ответ.

Благодаря армяно-английской школе и инциденту, описанному ниже, тегеранской весной 80-го я обрела подружек из местных  дочек владельца магазинчика за углом, в котором закупались продуктами все совработники. Наша дружба оказалась длиною в жизнь: я навещала Ромину и Рою в Тегеране несколько раз, а в последний  всего пару лет назад. Но тогда, в 80-м, о дружбе на всю жизнь я вовсе не думала, просто чувствовала потребность в девчачьем обществе. К своим девяти годам я научилась прекрасно драться и обидно обзываться, но девичьего во мне не было ровным счетом ничего. Никаких природных девчоночьих черт вроде кокетства и любви к нарядам во мне не проявлялось. По двору я бегала в советской коричневой школьной форме с черным фартуком  именно потому, что носить ее никто не заставлял, а для тегеранской зимы она была в самый раз. К тому же, вокруг не было кучи аналогично одетых девчонок, и в форме я не чувствовала себя частью унылой однообразной толпы. Девчонок не было вообще  и это была единственная проблема, которая в тот год по-настоящему меня волновала.

В 910 лет очень важно осознавать свое место в детском социуме, а у меня он был небольшим и что самое ужасное  чисто мужским. Мало того, что все четверо единственно возможных для меня друзей были мальчишки, так еще трое из них были меня младше. Я даже не знаю, что именно из этого было хуже  пол или возраст. Мы с Сережкой, моим ровесником, по праву старшинства считались главными и младшие  первоклассник Лешка и второклассник Макс  нас слушались. Изредка восставал только наш самый младший, пятилетний Сашка, он же брат Сережки. Беднягу все время оставляли на старшего брата: их мама была операционной сестрой при папе  хирурге-акушере. Иногда пятилетний Сашка мог обидеться на подзатыльник от Сереги и наябедничать родителям. Но если мы с Сережкой ссорились и дрались, а такое тоже случалось, Сашка все время горой вставал за брата. Сережка вообще был для младшего брата идеалом, как сейчас сказали бы  иконой стиля. Младший брат повторял за ним как хорошее, так и плохое  например, ругательные слова. А выражались мы, бывало, не самым культурным образом  особенно, когда ссорились.

Интересно, что в начале зимы 80-го, когда мы впятером соединились (и уединились) на больничном «большаке», ругательства у всех нас были разные, а к ее концу как бы унифицировались. Учитывая наш ограниченный детский контингент, логично предположить, что нецензурный вокабуляр заимствовался нами дома. Самые затейливые ругательства притаскивали в нашу узкую компанию Сережка и Сашка. Их папа был именно таким хирургом, какими мне представлялись хирурги по кино и книгам  немногословный высокий крепкий мужик, с большими теплыми руками. Да и взрослые рассказывали, что Сережко-Сашкин папа  что называется, хирург от Бога. Говорили, что ему не было равных  как в операционной, так и по части крепкого словца. А что до его акушерской специализации, я тогда не очень понимала, что это. Для нас все эти мудреные названия докторских профессий  отоларинголог, дерматолог, уролог  были привычными, обиходными названиями, но чем именно они там занимаются в рабочее время, нас не сильно интересовало. Точно нам была известна сфера приложения только тех специалистов, которых обслуживающий персонал из местных, нахватавшийся русских слов, называл по существу  например, доктор-кожа (дерматолог), доктор-нос и доктор-глаз. Лешкин папа как раз был «доктор-нос», папа Макса  «доктор-глаз», а Серегиного папу местные никак не называли.

Назад Дальше