Венедикт Ерофеев - Сенкевич Александр Николаевич 10 стр.


Им было о чем поговорить. Тем более что в 1970-е и в начале 1980-х годов произошел раскол между молодыми писателями-нонконформистами как в Москве, так и в Ленинграде. Они по-разному толковали причины неурядиц в родной стране, разделившись на либералов-западников и националистов-русофилов. Власть воспользовалась этим обстоятельством и перешла в массированное наступление на молодые дарования с чуждой, не коммунистической идеологией. Ее целью было запугать всех их до смерти. Самых упертых выслать как тунеядцев подальше от постоянного места проживания, а более покладистым основательно «промыть мозги», приручить и прикормить.

Александр Сопровский в статье «Конец прекрасной эпохи», опубликованной в 32-м номере журнала «Континент» за 1982 год, прокомментировал создавшуюся ситуацию с писателями-семидесятниками: «Официальная эрзац-культура, восприняв со строгой избирательностью новые имена, обогатилась гибкостью, которой ей так недоставало Баланс оказался не в пользу оттепельного поколения. Иллюзии пали. Началась реакция. Те, кто продолжал упорно отстаивать фальшивый компромисс, покатились медленно, но верно к утрате права на звание русского литератора и поэта. Бескомпромиссные вовсе бросили официоз. Родился чистый поэтический нонконформизм. Отдельные судьбы и конкретная хронология не всегда могут уложиться в эту схему, но суть дела, думается, именно такова»[95].

Трудно также не согласиться с выводами Александра Сопровского о том, какую роль сыграла ирония в нонконформистской литературе того времени и как она воплотилась в творчестве трех самых известных писателей-нонконформистов и не только их одних: «Что ирония пронизывает насквозь литературные пласты спорить не приходится. Перед нами многоразличие психологических оттенков ее. Так, у Бродского (изначально самого бескомпромиссного, да и вообще едва ли не самого раннего из новейших нонконформистов) ирония сопряжена с ответственным сознанием собственного достоинства; в романе Ерофеева Москва Петушки ирония доходит до отчаяния от страха за это достоинство; в ироническом романе Лимонова («Это я Эдичка», 1976.  А. С.) чувство собственного достоинства счастливо утрачивается Перед нами и разнообразие жанров, захваченных иронической интонацией или содержащих апологию иронии. Названы уже поэзия и художественная проза, но существует даже ироническое литературоведение (школа Синявского), пуще того ирония восхваляется в политической публицистике! В самом деле: в 6-м номере журнала Синтаксис можно прочесть такое: Нет, без иронии никак нельзя. Ирония это даже лучше, чем habeas corpus act  Насыщены иронией и многочисленные групповые направления, начинания, предприятия: тут и Аполлон, и Ковчег, и даже полуреспектабельный Метрополь. Как будто застыл на рекламном щите освобождающейся русской литературы один-единственный выразительный жест: высунутый язык»[96].

За публикацию в «Континенте» статьи «Конец прекрасной эпохи» и других литературоведческих работ в эмигрантских изданиях Александр Сопровский был отчислен в 1982 году с последнего курса филологического факультета МГУ. Через семь лет отечественные газеты и журналы заполнились статьями по содержанию, с точки зрения партийных ортодоксов, более крамольными, чем эта работа молодого талантливого филолога, который трагически погиб в Москве под колесами машины 23 декабря 1990 года.

Вячеслав Николаевич Курицын, литературный критик и писатель, на страницах пятого номера журнала «Урал» за 1990 год, словно продолжая рассуждения Александра Сопровского о взаимоотношениях двух поколений писателей 1960-х и 1970-х годов с советской властью и между собой, убежден, что, несмотря на то что писатели-семидесятники выросли из поколения шестидесятников, духовная близость между ними была потеряна раз и навсегда. Это касается как лирики, так и эпики. Даже в достоверности ими изображаемого существовали серьезные расхождения. Отсюда нестыковка их взглядов на мужскую дружбу, отношение к женщине, а также различное понимание того, что для человека значимо и ценно. Вячеслав Курицын утверждает: «идеал литературы идеал духовный. Зло и добро, беды и победы, главное содержание жизни внутри человека, а не вовне. Шестидесятники ищут ответов как раз вовне: в политике, в социуме, им важнее писать о голубе в Сантьяго, нежели о душе. Никто не против голубя. Но наивная вера в то, что корень проблем в социуме, не может в итоге не привести к поражению»[97].

Конец 1950-х годов для нас, студентов московских гуманитарных вузов, проходил под знаком романтической любви. Мой друг с тех давних времен Святослав Игоревич Бэлза[98], студент филфака МГУ, овладел шпагой, чтобы походить на мушкетера, и даже стал чемпионом Москвы в этом виде спорта. Нашим девизом был мушкетерский клич: «Один за всех и все за одного!» Первые песни Булата Окуджавы мы знали наизусть и распевали дружно под гитару. Своих девушек угощали рюмочкой известного напитка «Рябина на коньяке» в кафешке, располагавшейся неподалеку от гуманитарных факультетов МГУ в том же здании, что и ресторан «Москва». За оскорбление чести подруг били друг другу морды, а они манипулировали нами, как хотели. Многие из нас, задавая вопрос: «Откуда мы?»  сами же на него с гордостью отвечали: «С проспекта Маркса! Он самый главный на земле». Пафосность этих стихотворных строк поэта Игоря Леонидовича Волгина придавала нам уверенность в своих силах.

Огромное впечатление на нас произвели мемуары Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь», первая книга которых была опубликована журналом «Новый мир» в конце 1960 года. Перед нами открылся мир совершенно другой культуры, запомнились имена его художников и писателей. Парадокс состоял в том, что двери в эту культуру вскоре захлопнулись перед самым носом тех из нас, кто взялся за перо и в своих первых литературных сочинениях перелагал на язык поэзии и прозы свои мысли и чувства о необходимых переменах в родной стране. Естественно, они воспользовались опытом поразившего их мира, о котором писал в мемуарах Илья Эренбург и в котором высшей ценностью была не верность утопическим идеалам, а человеческая индивидуальность. Из книги писателя старшего поколения становилось ясным, в чем состоит чудовищное преступление большевиков перед людьми в создании власти, постоянно посягающей на чувство человеческого достоинства.

Вячеслав Курицын пишет о писателях, моих ровесниках, которые поняли, что «войти в культуру не значит получать за это деньги»[99]. Не материальный успех был их целью. Другие импульсы заставили их не сдаваться и почувствовать ту жизнь, которую не ощутили ослепленные успехом шестидесятники: «они успели увидеть, что по ту сторону дверей есть то, чего нету по эту. И они пошли туда: слепая машинопись и наказуемый ксерокс, слайды и журналы, сочившиеся сквозь щели в железном занавесе, явили им реальность, отличную от реальности наших журналов и книг. Им стало ясно, что здесь ловить нечего»[100]. Стало ясно, что шестидесятничество проиграло, что светлые идеалы растоптаны, что идеологическая махина не дрогнула, что время идет своим чередом и шестидесятники идут, увы, со своим временем. А следующее поколение не хотело идти вместе со временем. Они ушли в подполье. «Они росли не по жизни, а по книгам это их спасало»[101]. Ведь именно «в книгах была человечность»[102].

Такой же путь избрал для себя и Венедикт Ерофеев.

Евгений Шталь, глубокий и скрупулезный исследователь жизни писателя, обращает внимание на эту особенность его возмужания в творчестве: «Он читал запрещенные в стране произведения, самиздат, искал тех авторов, которых в вузах не изучали. Духовную свободу он ценил выше, чем получение официального образования»[103].

Ту жизнь, которую в 1970-е годы вела компания Венедикта Ерофеева из Владимира, красочно описала вхожая в нее киноактриса Наталья Четверикова. Затронула она и круг чтения Венедикта Ерофеева и его близких друзей: «В те годы мы с жадностью поглощали всё, что контрабандой приходило с Запада. Обладая сокровищами книгами отца Александра Меня, русских религиозных философов и зная, что за эту антисоветскую литературу грозит срок, мы тем не менее рисковали читать ее даже в общественном транспорте, то и дело оборачиваясь,  не стоит ли сзади чекист? Наша в какой-то мере подпольная жизнь в компании владимирских была наэлектризованной мыслью. Несмотря на закрытость, некую кастовость, сюда, как к магниту, притягивались незаурядности, бродяги и артисты. Друзья Ерофеева были богемой особого свойства нетипичные православные, интеллектуалы высокой духовности и беспощадной иронии одновременно. Но самый ироничный, Веня, тяготел к универсальному христианству, не был крещен и стоял на религиозном перепутье»[104].

Венедикт Ерофеев, попав в Москву, вскоре оказался среди действительно образованных и талантливых людей. Они не читали что ни попадя, а только то, что было им по душе и соответствовало их интересам. С этими людьми, как своими сверстниками, так и намного его старше, читатель познакомится на страницах этой книги. Венедикту Ерофееву повезло. Он оказался, как говорил поэт Давид Самойлов[105], «в кругу себя». С 1970-х годов, после написания поэмы «Москва Петушки», его окружение составляло несколько десятков человек.

Назад Дальше