Он задумывается, прежде чем выпустить на волю это последнее признание пронзить насквозь решительным словом-убийцей:
Ты дорога ему. Он боится за твою жизнь. А я хочу, чтобы он любил не только этот совокупный образ народа, ради которого он жертвует собой и другими эта любовь все равно абстрактная и пустая. Нет, пусть любит еще и тех, кем жертвует. Пусть смотрит в глаза тем, кем жертвует. Пусть смотрит на тебя. Ну а еще ты мне нужна в качестве гарантии, что он не выкинет очередную глупость и не отступит. Вот и все. Ничего личного.
Меня поражает даже не то, что он сказал, а то, с какой абсолютной беспринципной безжалостностью это было высказано. Поражает настолько, что сама я лишаюсь дара речи и несколько секунд просто стою в тупом оцепенении, пока Рамин не опускает свою огромную тяжелую ладонь мне на плечо.
Пошли внутрь. Он, наверное, уже заканчивает, говорит так, будто ничего серьезного не случилось, будто он минуту назад не сказал ничего особенного и страшного, будто он только что не разбил вдребезги несущие колонны моего мироздания.
Покорно, будто не ненавидя его, я возвращаюсь в плотный полумрак заведения.
В пропитанной спиртными испарениями и вонючим дымом самокруток атмосфере, сквозь весь этот густой ядовитый смог и облака зависшей в воздухе пыли я пытаюсь разглядеть Алессандро. Различаю только силуэт, призраком бледнеющий среди черных фигур батраков. Его голос теперь почти не слышен, задушен гулом их разговоров. Да и вообще все в нем напоминает размытый, растекшийся акварельный портрет, который, утеряв свои черты, превратился в блеклое мутное пятно. Я надеюсь, что бутылка здешнего пойла поможет моей памяти восстановить стертые линии.
Оставив Рамина одиноко стоять у двери, я быстро подхожу к барной стойке и заказываю выпить. Спустя стакан, я вспоминаю. На втором стакане осознаю, что мне плевать на всю правду для меня важна лишь та ее часть, где я люблю Алессандро, а он меня. На дне бутылки я нахожу капли прощения, понимания и скорбиЗаказываю еще.
Затянувшееся действие протекающего перед глазами спектакля постепенно подходит к концу. Белый призрак Алессандро отделяется от кучки своих новообретенных подопечных, и его сразу же заменяет черная фигура Рамина. Видно процесс первичной обработки мозгов закончен, теория изложена и настала пора перейти к практической части. Теперь речь пойдет о том, что, где и когда произойдет, а с этим индеец и сам справится.
Алессандро подходит ко мне иДа, теперь я отчетливо вижу его лицо. И это невыносимо. Он выглядит так, будто только что вышел из камеры пыток после нескольких дней непрекращающихся изощренных истязаний. Теперь, когда мне совершенно безразлично все то, что наговорил о нем его брат, единственным моим щемящим желанием становиться обнять Сани за эти остро выпирающие из-под рубашки кости ключицы, прижать его бледное изможденное лицо к своей груди, сказать ему что-тоЯ не знаю что! Что я говорила ему раньше? Что я могу сказать сейчас? Все, что я хочу сказать или сделать будет лишь продолжением его пыток. Я сама по себе продолжение его пытки. Я здесь именно для этого.
«И не смей жалеть его» говорил Рамин.
Я и не посмею не буду унижать его своей никчемной жалостью. Буду справедлива. Буду той, кто спасет его, как он пытался спасти и уберечь меня раньше
Все хорошо! проговариваю я, корча губы в судорогах ободряющей улыбки, Ты молодец! Теперь в нашем полку прибыло. Они с нами они готовы. Теперь у нас есть шансы на победу.
Наверное, я все-таки говорю что-то не тоЯ просто хочу подбодрить, но вместо этого замечаю в его глазах лишь недоверие и испуг. Он знает я притворяюсь, но не понимает, зачем
На выпей, пододвигаю ему не начатую бутылку, Кажется, ты очень устал.
II
Наверное, уже полдень или около того. Солнце падает прямо на лицо, вытапливая из пор липкий пот прямо на закрытые веки, создавая иллюзию нахождения в чем-то рдеюще- смердящем, душном и слизком В колодце полном крови. В кишках исполинского монстра. В гортани самой преисподней. Его заглатывает и переваривает, так медленно и так мучительно. Но он не будет открывать глаза, не будет вставать, не будет выходить на свежий воздух. Не будет наслаждаться благами мира, которого больше нет. Для него нет. Не заслужил. Не имеет право. Все кончено.
Хотя, кого он обманывает, и о каком еще наслаждении речь? Скоро ноющая боль в груди станет нарастать, станет невыносимой, нестерпимой, и он вынужден будет встать, как вынужден был встать вчера, как вынужден был встать позавчера, и вынужден будет выпить свое лекарство, потому что больно, потому что не сумеет стерпеть, потому что, не смотря ни на что его тело алчно до жизни. Даже до той мерзопакостной, ничтожной, позорной, жизни, которая больше не нужна душе. И опять будет нескончаемый никчемный день полая временная оболочка от рассвета до заката, которую неизбежно поспешат заполонить все эти мысли и образы Образы-инквизиторы, мысли-каннибалы. И после энных часов усердного самобичевания и самопоедания, он начнет молиться о скорейшем забвении, трусливо и вероломно, как и полагает всем пресмыкающимся мразям, подумает, что искомое легко найти в бутылке Конечно, какое-то время покорчит эдакое благородство, вроде «я же не такой», «нужно держаться», «нужно собраться», «нужно иметь силу воли», «нужно отыскать в себе человека». Человека? звучит глупо. Силу воли? звучит смешно. Посмеется и напьется и забудется. До следующего дня. Как было вчера. Как было позавчера. А сегодня К черту! Хватит! Прямо сейчас, сразу, без всего этого святомученического кривляния перед самим собой напьется и забудется. Глядишь, его хлипкое сердце все-таки не выдержит, и он умрет подло легко и спокойно. Незаметно перейдет из забвения в небытие. Из забвения в небытие
Хотя, кого он обманывает, и о каком еще наслаждении речь? Скоро ноющая боль в груди станет нарастать, станет невыносимой, нестерпимой, и он вынужден будет встать, как вынужден был встать вчера, как вынужден был встать позавчера, и вынужден будет выпить свое лекарство, потому что больно, потому что не сумеет стерпеть, потому что, не смотря ни на что его тело алчно до жизни. Даже до той мерзопакостной, ничтожной, позорной, жизни, которая больше не нужна душе. И опять будет нескончаемый никчемный день полая временная оболочка от рассвета до заката, которую неизбежно поспешат заполонить все эти мысли и образы Образы-инквизиторы, мысли-каннибалы. И после энных часов усердного самобичевания и самопоедания, он начнет молиться о скорейшем забвении, трусливо и вероломно, как и полагает всем пресмыкающимся мразям, подумает, что искомое легко найти в бутылке Конечно, какое-то время покорчит эдакое благородство, вроде «я же не такой», «нужно держаться», «нужно собраться», «нужно иметь силу воли», «нужно отыскать в себе человека». Человека? звучит глупо. Силу воли? звучит смешно. Посмеется и напьется и забудется. До следующего дня. Как было вчера. Как было позавчера. А сегодня К черту! Хватит! Прямо сейчас, сразу, без всего этого святомученического кривляния перед самим собой напьется и забудется. Глядишь, его хлипкое сердце все-таки не выдержит, и он умрет подло легко и спокойно. Незаметно перейдет из забвения в небытие. Из забвения в небытие
Так, наверное, случилось с этой бедной крохой. Малыш просто потерял сознание, заснул глубоко и беспробудно, незаметно погрузившись в бездну, которая навсегда спрятала его от боли и страданий. Если бы он верил в загробное существование, умирать было бы страшно. Он бы боялся встретить его там, куда сильнее, чем даже угодить в заслуженную гиену огненную. Но там пустота. Блаженная пустота абсолютно для всех: виновных и невиновных, мучавших и страдавших, покаявшихся и не успевших. Не то, что здесь Этот малыш он, хоть и мертв, но постоянно здесь в его чертовых мыслях, в жутких затопляющих сознание образах. Такой маленький, такой одни ребрышки, да косточки, одни синичища да раны и Боже! Что мерзавец с ним делал! Как как мог? Не так все должно было быть! Не так! Не хотел он этого! Если бы только зналс самого начала он бы ни слова не сказал Хоку про МакЛейна Он быЧерт с ним с МакЛейном, но ребенка то за что?! Ребенка-то как можно было?!
Он давится и захлебывается слезами, и все-таки открывает глаза, чтобы дать им выход. Слезы разбивают солнечный свет в ослепительные тошнотворно-живописные радуги. Он переворачивается на бок, протирает лицо ладонью и, помедлив несколько секунд, с трудом поднимается. Потом к столу, полоумно, суматошно хватается за горлышко бутылки, но, только прилипнув к нему жаждущими иссохшими губами, с досадой обнаруживает его беспощадную опустошенность. Да, вчера ведь все дохлебал, перед тем как свалиться. Даже не запомнил. Яростно отшвыривает бутылку в сторону жалкий, обманутый, рыдающий безнадежный, безутешный.
Сходить к соседу Дону Пачи, попросить еще? Идти никуда не хочется, просить ни у кого не хочется. Видеть никого не хочется. А перед глазами опять словно кружит это фарфоровое неживое личико с черной полосой вместо глаз. Как не видеть ЕГО?! Как забыть?! И, подходя на внезапно обмякших ногах к шкафу, достает банку с тем, что точно его избавит. Избавит раз и навсегда. Бурунданга порошок похожий на прах: проглотишь ложку будет забытье, проглотишь две будет покой. Три Пять, чтобы наверняка. Опускается прямо на пол стоять больше нет сил, рассматривает содержимое банки, покручивая в руках и создавая на ее дне кружащиеся бурханы забвенья и покоя, забвенья и покояМожет, спросить у Хока, где он его похоронил? Сходить постоять у его могилы. Говорят, это помогает. Он в это не верит, но Упасть на колени и просить прощения у него у этого крохи, которого сожрали люди, а теперь догладывают черви. Покаяться перед ним, а уж потом покончить со всем. Да, именно так он и сделает. Но для этого нужно собраться, одеться, заставить себя съесть или выпить что-нибудь сытное, чтоб хоть немного силы вернулись, и ехать к Хакобо. Ставит банку обратно, и вместо нее берет настойку от сердца и емкость с какао.
«А еще надо лошадь покормить. Совсем про нее, старушку, забыл» думает он, сглатывая накапанную на язык горечь, и высыпая какао в котелок с водой. Разжигает под котелком огонь и опять в сознании мелькает: разгромленное поместье, поломанная мебель, побитые стекла. Пожар. Рауль вытаскивает за одну ножку из объятой огнем комнаты ЕГО еще живого, еще бессильно подергивающегося и жалобно молящего о пощаде «Иди, скажи Хоку, что этого я себе заберу» А Хакобо: «Ну что ты заладил?! Отвали! Ты ведь взял, что хотел, Тито? А это трофей Рауля. Так что, пусть берет, коль ему приглянулся» И он «отвалил». И конец.