Богословие и культура - Александр Васильевич Маркидонов 21 стр.


«Оставление всего в мире»  «апофазис»  есть икона «невообразимого» и путь к нему, но научает нас этому аскетико-мистагогическому устроению только само, превосходящее всякое утверждение и отрицание «таинственное соединение» или  восприятие его «благодарным верным слухом» от сподобившихся «сверхприродной силы виденья». Ибо, как в другом месте разъясняет свт. Григорий, «не через отрицание тварного достигают они единения, но, наоборот, через единение научаются изъятости»[169]

Таким образом, в свете (выражаясь, в данном случае, буквально) того «виденья», которое есть «единение и обожение», катафатическое и апофатическое действительно являют собой «один и тот же путь в двух своих противоположных направлениях»[170].

С особенной выразительностью названное двуединство катафатического и апофатического как раз и раскрывается, как, впрочем, и осуществляется в пространстве «иконического», в пространстве того «делом и словом «воображаемого» спасения, в котором икона приобрела значение аскетико-мистагогического средоточия. В этом своем качестве икона существенно событийна. Как событие «воображения» она начинается уже с молитвенно-аскетического устроения иконописца. Очень важно подчеркнуть при этом, что в названное молитвенно-аскетическое устроение так или иначе входит, в нем подлежит духовной «возгонке» вся совокупность персонально переживаемой исторической экзистенции. В то же время характер такого устроения глубоко эсхатологичен: «Прилепися Господеви верою и любовию, да не отльстит тя от Него всекрасное мира сего,  говорится в известном Послании иконописцу XV столетия.  Сожми очи твои от видимых и прозри внутренима очима на будуща»[171]. От исторически-бывшего и бывающего иконописец призван обратиться к уже сбывшемуся во Христе и эсхатологически грядущему совершенству спасения. Самое это обращение, таким образом, движимо, если припомнить свт. Григория Паламу, реальностью эсхатологического, осуществляясь в своего рода «обратной перспективе» уже совершившегося в Церкви единения с Богом. Это движение от исторического (и сквозь него) к эсхатологическому есть движение духовного подъема, как бы запечатленное и каждый раз сызнова инициируемое самим иконописным каноном с тем значением в нем «неподвижности» ко всему земному, чувственному, о котором выразительно писал Е. Н. Трубецкой[172], движение это, конечно, апофатично. Но апофатизм не нивелирует исторического, не отказывает ему в его спасительной действенности, а совсем напротив,  раскрывает его в его подлинной домостроительной весомости, дает ему внятный смысловой рельеф. И не будем забывать, что самый апофатизм ориентируем опытом уже совершившегося во Христе и Церкви единения с Богом. В этом смысле апофаза направлена не столько «от» или «выше» истории, сколько «сквозь» нее, в ней, в ее собственно исторически неисчерпаемой глубине усматривая и опознавая эсхатологическую действительность спасения.

В иконе «Святой Троицы» прп. Андрея Рублева историчность изображенного на ней[173] идет навстречу и преобразуется историей самого молитвенно-аскетически понимаемого «воображения», опытом написания и литургической жизнью названной иконы. Причем и здесь, как это часто приходится иметь в виду, литургическое вписывается в историческое гораздо раньше, чем это может показаться на первый взгляд. Уже кончина святого, преставление прп. Сергия Радонежского в нашем случае, предельно исторична, но и существенно литургична в одно и то же время. Самая эта кончина в духовном опыте Церкви приобретает смысл и силу события иконического  уже здесь, на земле, возводящего нас горе и таинственно преображая все, лежащее долу. Гроб преподобного Сергия, по слову Епифания, не только «находится у нас», но и «перед нами» как икона, «и приходя к нему с верою, мы всегда получаем великое утешение»[174].

Не может быть сомнения, что и написание иконы «Святой Троицы», осуществленное, как известно, по изволению прп. Никона «в похвалу святому Сергию Чудотворцу», является продолжением и актуализацией литургической памяти святого. В этом отношении оправданной представляется точка зрения, согласно которой первоначальным местом расположения рублевской иконы была рака с мощами прп. Сергия. «Помещенная над главной реликвией Троице-Сергиева монастыря,  пишет В. И. Антонова,  икона Рублева является по отношению ко гробу Сергия как бы запрестольным образом»[175]. В этом случае евхаристическое предназначение святых мощей оказывается живейшим образом соотнесенным с евхаристической темой иконы прп. Андрея: таинство Предвечного Совета Святой Троицы раскрывается в мистагогически значимом движении человеческой истории.

Не может быть сомнения, что и написание иконы «Святой Троицы», осуществленное, как известно, по изволению прп. Никона «в похвалу святому Сергию Чудотворцу», является продолжением и актуализацией литургической памяти святого. В этом отношении оправданной представляется точка зрения, согласно которой первоначальным местом расположения рублевской иконы была рака с мощами прп. Сергия. «Помещенная над главной реликвией Троице-Сергиева монастыря,  пишет В. И. Антонова,  икона Рублева является по отношению ко гробу Сергия как бы запрестольным образом»[175]. В этом случае евхаристическое предназначение святых мощей оказывается живейшим образом соотнесенным с евхаристической темой иконы прп. Андрея: таинство Предвечного Совета Святой Троицы раскрывается в мистагогически значимом движении человеческой истории.

Нет нужды подробно припоминать житийное содержание той сопряженности и взаимопроницаемости горнего и земного, исторического и эсхатологического, в которых осуществлял свой подвиг прп. Сергий Радонежский, сам ставший «сосуд избран Святые Троицы», сам ходивший в Ее учениках и служителях. Важнее обратить внимание на то, что «Троическое» измерение и  более того  «Троическое» качество жизни становится возможным в конкретно-исторически осязаемых судьбах человека. Мало того, изнутри монашеского устроения только в таком «Троическом» качестве и оказывается единственно возможной бытийственность  осмысленность и очеловеченность  исторически сущего, искаженного и связанного «ненавистной рознью мира сего». Ведь устроенное по образу Пресвятой Троицы монашеское «единожитие» наиболее выразительно и глубоко отвечает в истории, во-первых, первосвященнической молитве Спасителя: «Да будут все едино; как Ты, Отче, во Мне и Я в Тебе, так и они да будут в нас едино» (Ин 17:21), а во-вторых, именно в нем  в монашеском служении  созидаются условия для исполнения обетования обожения человека: «Мы придем к нему и обитель у него сотворим» (Ин 14:23)[176].

«Общество монахов,  писал свт. Григорий Палама,  лучше, чем любое другое православное общество, подражает Божественной природе»[177]. В этом смысле, как учил тот же святитель, монашество осуществляет пророческое служение,  уже здесь, в истории, приоткрывая и действенно являя собою благодать обожения. Но самая возможность «подражания Божественной природе»  осуществляемого пророчества, открывается по силе присутствия Утешителя, а значит, открывается исторически с момента Пятидесятницы. С этого именно момента в молитве, по слову свт. Григория Богослова, «не действием уже, как прежде, но существенно присутствует, и, как сказал бы иной, сопребывает и сожительствует Дух»[178]. Ведь уже апостол Павел скажет, что «мы не знаем, о чем молиться, как должно, но Сам Дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными» (Рим 8, 26).

Это мистагогически насыщенное учение о возможности обитания в христианских подвижниках Самой Святой Троицы от свт. Григория Богослова через еп. Николая Мефонского (в XII веке) доходит и до свт. Григория Паламы, обнаруживая в его свидетельстве свой исконно исихастский характер: «Только тем, в кого Бог вложил Самого Себя как водителя и главу, (Он дает) явственно видеть Свою благодать»[179]. Думается, что именно из глубины опыта тех, в кого Бог «вкладывал» Себя, литургически и иконографически становилось возможным движение «от исторического к онтологическому» и в истолковании Богоявления Аврааму (Быт 18), и в «литургическом сдвиге» от Пятидесятницы к Троице, и в иконографической апофазе, где композиция «Троицы» со всей «пестротой» (Палама) библейского повествования, с изокефалическим или пирамидальным расположением ангелов уступает место (не сплошь фактически и не последовательно хронологически, но, так сказать, мистагогически) композиции круга, освобожденного от исторической конкретики, но символически вобравшего в себя всю ее динамику[180].

Сгущение этого движения к онтологическому (или триадологическому) видению домостроительства спасения и соответствующая ему богословская, литургическая и иконографическая «рефлексия» становятся особенно заметными и определенными (как это уже отмечалось исследователями[181]) в постиконоборческую эпоху. Как раз тогда, когда во всей исторической значимости, в том числе и в защите и обосновании иконопочитания, сказывается опыт монашеского делания. Только в перспективе этого опыта может быть понято, что известный «сдвиг» от «исторического к онтологическому» (о. Павел Флоренский)  от Пятидесятницы к Троице  таков, что «историческое» не просто продолжает (как бы implicite) присутствовать в «онтологическом», но реально-литургически (а значит, и аскетически) переживается как движение молитвы, движение евхаристистического воспоминания, где «историческое» и «онтологическое» находятся (осмелимся употребить ответственный термин)  в «перихорезисе». Таким образом, движение от исторического (и сквозь него) к сверх-существенному Троическому бытию не расточает исторического, но его осуществляет и завершает  придает ему его собственный, но при этом  метаисторический телос. Ведь движение это, в самых своих истоках, движимо и направляемо действием Божественной Любви: в домостроительстве спасения осуществляет себя та же энергия, какою живет Сама Святая Троица. Согласно Дионисию Ареопагиту, Бог пребывает «в Себе неотлучным от Своего тождества, одним непрерывным действием и пребывая, и с непреклонной силой подавая Себя для обожения обращенных»[182].

Назад Дальше