Или что меня убьют на войне. Но ведь это, в сущности, все та же смертная казнь. Ее не избежать. Единственное равенство людей равенство перед смертью. Очень банальная мысль, а меня все-таки беспокоит. И не только то, что я когда-нибудь, через много-много лет, умру, а и то, что будет потом, после смерти. И будет ли вообще что-нибудь? Или все кончается здесь на земле: «Верю, Господи, верю, помоги моему неверию»
Он на минуту замолкает, глядя на пляшущее в печке пламя. И вдруг, повернувшись ко мне, неожиданно предлагает:
Давайте пообещаем друг другу, поклянемся, что тот, кто первый умрет, явится другому и все, все расскажет, что там.
Он протягивает мне руку, и я, не колеблясь, кладу в нее свою.
Повторяйте за мной, говорит он медленно и торжественно. Клянусь явиться вам после смерти и все рассказать, где бы и когда бы я ни умерла. Клянусь.
Я послушно повторяю за ним:
Клянусь!
Он, не выпуская моей руки, продолжает еще торжественнее:
И я клянусь, где бы и когда бы я ни умер, явиться вам после смерти и все рассказать. Я никогда не забуду этой клятвы, и вы никогда не забывайте ее. Даже через пятьдесят лет. Даже если мы давно перестали бы встречаться. Помните, мы связаны клятвой.
Он выпускает мою руку, и я прячу ее в карман юбки. Мне становится очень неуютно. Что я наделала? Зачем я поклялась? Ведь я с детства до ужаса, до дрожи боюсь привидений и всяких сношений с загробным миром.
Естественно и логично, что я умру первый. Но знать ничего нельзя. Молодость, к сожалению, не защищает от смерти, серьезно продолжает он и вдруг перебивает себя: Что это вы как воробей нахохлились? И отчего вы такая бледная? Неужели испугались?
Я энергично трясу головой, стараясь улыбнуться:
Нет. Совсем нет.
Ну и слава богу! Пугаться нечего. Ведь и я, и вы доживем до самой глубокой старости. Я меньше чем на девяносто лет не согласен. А вы, насколько мне известно, хотите дожить до ста. Так ведь?
До ста с хвостиком, поправляю я. К тому времени, наверно, изобретут эликсир долголетия.
Непременно изобретут, соглашается он. Как мне нравится в вас это желание жить как можно дольше! Ведь обыкновенно молодые девушки заявляют: «Я хочу умереть в двадцать пять лет. Дальше жить неинтересно». А вы сто с хвостиком! Он смеется. Молодец! Ведь чем дольше живешь, тем интереснее. И, я уверен, самое лучшее время старость. Только в старости и в детстве можно быть совсем, абсолютно счастливым. А теперь хорошо бы чаю попить. Он встает. Пойдем скажем об этом Паше.
Мы идем на кухню. Но кухня пуста. Паши нет.
Должно быть, пошла хвоститься за хлебом в кооператив, говорит Гумилев. Ничего, я хитрый, как муха, и сам могу приготовить чай.
Он наливает воду в большой алюминиевый чайник, снимает кастрюльку с примуса и ставит на него чайник. Все это он проделывает с видом фокусника, вынимающего живого кролика из своего уха.
Мы садимся за кухонный стол и ждем, пока вскипит вода. Ждем долго.
Удивительно некипкая, глупая вода, замечает Гумилев. Я бы на ее месте давно вскипел.
И как бы в ответ крышка чайника начинает громко хлопать.
Вот видите, торжествует Гумилев, обиделась и сразу закипела. Я умею с ней обращаться. Вода, как женщина, надо ее обидеть, чтобы она вскипела. А то бы еще час ждали.
Мы возвращаемся к печке пить чай.
Гумилев достает из шкафа кулек с «академическим изюмом».
Я сегодня получил академический паек. И сам привез его на саночках, рассказывает он. Запрягся в саночки и в своей оленьей дохе чувствовал себя оленем, везущим драгоценный груз по тайге. Вы бы посмотрели, с какой гордостью я выступал по снегу. И вдруг перебивает себя: А обещание свое вы никогда не забывайте. Никогда. И я не забуду
Но Гумилев так и не сдержал своего обещания и не являлся мне.
Только раз, через несколько дней после его расстрела, я видела сон, который хотя и отдаленно, но мог быть принят за исполнение обещания. За ответ.
Тогда же я написала стихотворение об этом сне:
Мы прочли о смерти его.
Плакали горько другие.
Не сказала я ничего,
И глаза мои были сухие.
А ночью пришел он во сне
Из гроба и мира иного ко мне,
В черном старом своем пиджаке,
С белой книгой в тонкой руке.
И сказал мне: плакать не надо,
Хорошо, что не плакали вы.
В синем раю такая прохлада,
И воздух легкий такой,
И деревья шумят надо мной,
Как деревья Летнего сада
С. К. Маковский в своих воспоминаниях «На Парнасе Серебряного века» совершенно честно описал того Гумилева, которого видел и знал. Но до чего этот Гумилев не похож на моего!
С. К. Маковский в своих воспоминаниях «На Парнасе Серебряного века» совершенно честно описал того Гумилева, которого видел и знал. Но до чего этот Гумилев не похож на моего!
Не только внутренне, но даже внешне. Маковский пишет, что Гумилев был блондин среднего роста, тонкий и стройный, с «неблагообразным лицом, слегка косящий, с большим мясистым носом и толстыми бледными губами».
Портрет этот относится к 1909 году.
Я же увидела Гумилева только в конце 1918-го. Но все же вряд ли он мог так измениться.
Гумилев сознавал, что сильно косит, но, как ни странно, гордился этим как особой «божьей отметиной».
Я разноглазый. И дети мои все разноглазые. Никакого сомнения, что я их отец, с удовлетворением повторял он.
Гумилев находил свои руки поразительно красивыми. Как и свои уши. Его уши, маленькие, плоские и хорошо поставленные, были действительно красивы. Кроме них, решительно ничего красивого в нем не было.
Он не сознавал своей «неблагообразности» и совсем не тяготился ею. Напротив, он часто говорил, что у него очень подходящая для поэта внешность.
Николай Оцуп в своей монографии о Гумилеве, прочитанной им в Сорбонне и потом напечатанной в «Опытах», вывел из некрасивости Гумилева целую теорию, объясняющую его поэтический и жизненный путь. Там же Оцуп доказывает, что «Гондла» автобиографическое произведение и что Гумилев чувствует себя горбуном.
Все это, конечно, чистая фантазия, и я удивляюсь, как Оцуп, хорошо знавший Гумилева, мог создать такую неправдоподобную теорию.
С духовным обликом, по Маковскому, дело обстоит еще хуже. Гумилев, в его описании, какой-то простачок-недоучка, более чем недалекий, одержимый поэзией и ничем, кроме поэзии, не интересующийся.
Гумилев действительно был «одержим поэзией», но ни простачком-недоучкой, ни недалеким он не был.
Мне не раз приходилось слышать фразу: «Гумилев был самым умным человеком, которого мне довелось в жизни встретить».
К определениям «самый умный» или «самый талантливый» я всегда отношусь с недоверием.
«Самым умным» назвать Гумилева я не могу. Но был он, безусловно, очень умен, с какими-то иногда даже гениальными проблесками и, этого тоже нельзя скрыть, с провалами и непониманиями самых обыкновенных вещей и понятий.
Помню, как меня поразила его реплика, когда Мандельштам назвал одного из сотрудников «Всемирной литературы» вульгарным.
Ты ошибаешься, Осип. Он не может быть вульгарным он столбовой дворянин.
Я думала, что Гумилев шутит, но он убежденно добавил:
Вульгарным может быть разночинец, а не дворянин, запомни.
Мандельштам обиженно фыркнул и покраснел. Сам он, понятно, дворянином не был.
Конечно, это могло быть только позой со стороны Гумилева, но Мандельштам насмешливо подмигнул мне и сказал, когда мы остались одни:
Не без кретинизма ваш мэтр.
Необразованным Гумилева назвать никак нельзя было. Напротив. Он прочел огромное количество книг, и память у него была отличная.
Он знал поэзию не только европейскую, но и китайскую, японскую, индусскую и персидскую.
Неправильно также, что он ограничивался изучением одной поэзии. Он считал, что поэту необходим огромный запас знаний во всех областях истории, философии, богословии, географии, математике, архитектуре и так далее.
Считал он также, что поэт должен тщательно и упорно развивать зрение, слух, обоняние, осязание, вкус. Что надо учиться видеть звуки и слышать цвета, обладать слышащими глазами и зрячими ушами, чтобы воспринимать жизнь во всей ее полноте и богатстве.
Большинство людей, говорил он, полуслепые и, как лошади, носят наглазники. Видят и различают только знакомое, привычное, что бросается в глаза, и говорят об этом привычными штампованными готовыми фразами. Три четверти красоты и богатства мира для них пропадает даром.
В своих воспоминаниях Маковский уверяет, что Гумилев не знал ни одного иностранного языка. Это не так. Французский язык он знал довольно хорошо. Правда, известный факт перевода «chat Minet»[18] не свидетельствует об этом. Непонятно, как он мог спутать chat Minet с православными Четьями минеями, которые француженка-католичка никак, конечно, читать не могла.
И все же, несмотря на злосчастного chat Minet, Гумилев свободно, хотя и с ошибками в них он не отдавал себе отчета говорил и писал по-французски. И читал даже стихи à livre ouvert[19] трудных и сложных поэтов, как Heredia, Mallarmé, Rimbaud[20] и переводил их, не задумываясь, очень точно.