На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты - Одоевцева Ирина Владимировна 23 стр.


Георгий Иванов чрезвычайно элегантен. Даже слишком элегантен по «трудным временам». Темно-синий, прекрасно сшитый костюм. Белая рубашка. Белая дореволюционной белизной. Недавно маленькая девочка из нашего дома сказала про свое плохо выстиранное платьице: «Оно темно-белое, а мне хочется светло-белое!»

У Георгия Иванова и рубашка, и манжеты, и выглядывающий из кармана носовой платок как раз светло-белые. У Гумилева все это темно-белое.

На Оцупе ловко сидящий френч без признаков какой бы то ни было белизны и ловкие ярко-желтые высокие сапоги, вызывающие зависть не только поэтов.

Белый же весь, начиная со своих волос и своего псевдонима Белый,  сияюще-белый, а не только светло-белый. Впрочем, рубашка на нем защитного цвета. Но она не защищает его от природной белизны.

Георгий Иванов садится напротив меня, но я отвожу глаза, не решаясь смотреть на него. Я знаю от Гумилева, что он самый насмешливый человек литературного Петербурга. И вместе с Лозинским самый остроумный. Его прозвали «общественное мнение».

 Вам непременно надо будет постараться понравиться ему. Для вас это, помните, очень важно,  настаивал Гумилев.

Георгий Иванов весело рассказывает, что он только что обедал у Башкирова, у поэта Башкирова-Верина. И тот прочел ему свои стихи:

                              И я воскликнул, как в бреду:
                               Моя любовь к тебе возмездие,
                               Бежим скорее на звезду!..

 Я посвятил эти стихи одной восхитительной баронессе,  объяснил Башкиров-Верин.  С ней действительно хочется подняться к звездам.

А подававшая пирог курносая девчонка-горничная громко фыркнула:

 Полно врать, Борис Николаевич. Какая там еще баронесса? Ведь вы это мне написали!

Все смеются, Белый особенно заливчато и звонко.

 Полно врать, Борис Николаевич!  повторяет он.  Это и мне часто следует говорить. Как правильно! Как мудро! Ах, если бы у меня была такая курносая девчонка-горничная!  И уже совсем другим тоном, грустно и серьезно:  Ведь я вру. Я постоянно вру. Не только другим. Но и себе. И это страшно. Очень страшно.

Снова тягостное молчание. Всем неловко. Гумилев старается спасти положение.

 Ты опоздал, Жоржик. Мы здесь с Борисом Николаевичем слушали без тебя стихи,  и как утопающий хватается за соломинку,  может быть, послушаем еще?

Георгию Иванову, по-видимому, не очень хочется слушать стихи. Но он соглашается.

 Отлично. С удовольствием. Стихи Николая Авдеевича и Всеволода Александровича я, впрочем, и сам могу наизусть прочитать. А вот твою ученицу,  он кивает мне, улыбаясь,  еще ни разу слышать не пришлось.

Я холодею от страха. Неужели же мне еще придется читать?

 Прочтите что-нибудь,  говорит Гумилев.

Но я решительно не знаю что. Я растерянно моргаю. И ничего не могу вспомнить.

Гумилев недоволен. Он стучит папиросой по крышке своего черепахового портсигара. Он терпеть не может, когда поэты ломаются.

 У вас же так много стихов. Какое-нибудь. Все равно какое.

Но я продолжаю молчать.

 Ну, хотя бы,  уже раздраженно говорит он,  хотя бы эту вашу «Балладу о толченом стекле».

Балладу? Неужели он хочет, чтобы я прочла ее? Ведь я написала ее еще в октябре. Я была уверена, что мне наконец удалось сочинить что-то стоящее, что-то свое. Я принесла ее Гумилеву чисто переписанной. Но он, прочитав ее, нахмурился:

 Что ж? Очень хорошо. Только сейчас никому не нужно. Никому не понравится. Большие, эпические вещи сейчас ни к чему. Больше семи строф современный читатель не воспринимает. Сейчас нужна лирика, и только лирика. А жаль ваша баллада совсем недурна. И оригинальна. Давайте ее сюда. Уложим ее в братскую могилу неудачников.  И он спрятал мою балладу в толстую папку своих забракованных им самим стихов. Это было в октябре. И с тех пор он ни разу не вспоминал о ней.

 Если не помните наизусть, я принесу вам рукопись,  предлагает он.

 Нет, я помню.

И я не задумываясь начинаю решительно:

БАЛЛАДА
О ТОЛЧЕНОМ СТЕКЛЕ

                               Солдат пришел к себе домой,
                               Считает барыши

Я произношу громко и отчетливо каждое слово. Я так переволновалась, не зная, какие стихи прочесть, что сейчас чувствую себя почти спокойно.

Гумилев слушает с благодушно-снисходительной улыбкой. И значит, все в порядке.

Гумилев слушает с благодушно-снисходительной улыбкой. И значит, все в порядке.

                              Настала ночь.
                               Взошла луна.
                               Солдат ложится спать.
                               Как гроб, тверда и холодна
                               Двуспальная кровать

Гумилев продолжает все так же благодушно, снисходительно улыбаться, и я решаюсь взглянуть на Георгия Иванова.

Он тоже слушает. Но совсем иначе. Без снисходительной улыбки. Он смотрит на меня во все глаза, с острым, колючим любопытством. Наверно, хочет разглядеть и запомнить «ученицу Гумилева» во всех подробностях. И завтра же начнет высмеивать мой бант, мои веснушки, мою картавость и, главное, мою злосчастную балладу. Зачем только Гумилев заставил меня читать ее? Ведь он сам предупреждал меня:

 Бойтесь попасть на зубок Георгию Иванову съест!

И вот сам отдал меня на съедение ему.

Мне становится страшно. Я произношу с трудом, дрожащим голосом:

                                 И семь ворон подняли труп
                                 И положили в гроб

Георгий Иванов порывисто наклоняется ко мне через стол.

 Это вы написали? Действительно вы? Вы сами?

Что за нелепый, что за издевательский вопрос?

 Конечно я. И конечно сама.

 Правда, вы?  не унимается он.  Мне, простите, не верится, глядя на вас.

Теперь не только он, но и Оцуп и Рождественский с любопытством уставляются на меня. У Гумилева недоумевающий, даже слегка растерянный вид. Наверно, ему стыдно за меня.

Я чувствую, что краснею. От смущения, от обиды. Мне хочется встать, убежать, провалиться сквозь пол, выброситься в окно. Но я продолжаю сидеть. И слушать.

 Это замечательно,  неожиданно заявляет Георгий Иванов.  Вы даже не понимаете, до чего замечательно. Когда вы это написали?

Отвечать мне не приходится. За меня отвечает Гумилев.

 Еще в начале октября. Когда я помнишь в Бежецк ездил. Только чего ты, Жоржик, так горячишься?

Георгий Иванов накидывается на него.

 Как чего? Почему ты так долго молчал, так долго скрывал? Это то, что сейчас нужно,  современная баллада! Какое широкое эпическое дыхание, как все просто и точно

Георгий Иванов о чем я узнала много позже был великим открывателем молодых талантов. Делал он это с совершенно не свойственной ему страстностью и увлечением. И даже с пристрастностью и преувеличением. Но сейчас его странное поведение окончательно сбивает меня с толку. Он продолжает расхваливать мою «современную балладу».

 Современной балладе принадлежит огромная будущность. Вот увидите,  предсказывает он.  Вся эта смесь будничной повседневности с фантастикой, с мистикой

Но тут Белый ему, по-видимому, давно надоело молчать, и ему, конечно, нет никакого дела до моей баллады не выдерживает.

 Мистика,  подхватывает он.  Символика ворон. Так и слышишь в каждой строфе зловещее карканье. Кра-кра-кра! Но египетский бог Ра

 В особенности в таком картавом исполнении,  насмешливо бросает Георгий Иванов.

 Но бог Солнца Ра  не слушая, продолжает Белый с увлечением.

От смущения я плохо понимаю. Но слава богу! Слава солнечному богу Ра, я уже не в центре общего любопытства и внимания.

Разговор, вернее монолог Белого, прерываемый остротами Георгия Иванова, течет пенящимся горным ручьем.

Чаепитие окончено. Все встают и переходят в кабинет.

Я незаметно выскальзываю на кухню. Гумилев нагоняет меня.

 Неужели вы уже уходите? Можете уйти?

 Меня ждут дома. Я обещала.

Он помогает мне надеть пальто.

 Вы, кажется, не отдаете себе отчета в том, что произошло. Признаюсь, я не думал, что это случится так скоро. Запомните дату сегодняшнего дня 30 апреля 1922 года. Я ошибся. Но я от души поздравляю вас!..

Поздравляет? С чем? Я не спрашиваю. Я подаю ему руку.

 Спасибо, Николай Степанович! Спокойной ночи.

 Счастливой ночи,  говорит он.

И я выхожу на улицу.


Это было в субботу, 30 апреля. Сегодня вторник, 3 мая. Я на публичной лекции Чуковского «Вторая жена». О Панаевой.

Зал набит. Чуковский, как всегда на публичных своих выступлениях, гораздо менее блестящ, чем в Студии. Он читает по тетрадке, не глядя на слушателей. И от этого многое теряется. И все-таки очень интересно. Ему много хлопают. Он кончил. Он встает. К нему, как всегда, подбегает толпа студистов и молодых поклонников. Он идет по коридору. Они бегут за ним. Он выше всех, его видно в толпе. Он что-то говорит, жестикулируя и спрутообразно извиваясь. И вдруг останавливается и, повернув, идет решительно прямо на меня. Публика расступается. Вокруг него и меня образуется пустое место.

Назад Дальше