Жаль. А я иногда выхожу сюда ночью. Слушаю и смотрю. Нигде не чувствую столько поэзии, такого восхитительного, такого щемящего одиночества, как ночью здесь.
Я не выдерживаю:
Но вы всегда говорите, что ненавидите, боитесь одиночества.
Мало ли что я говорю, прерывает он меня, всему верить не стоит. Впрочем, я всегда искренен. Но я ношу в себе, как всякий поэт, спасительный яд противоречий. Это не я, а Блок сказал. И это очень умно, очень глубоко. И правильно. Конечно, я ненавижу одиночество. И люблю его. И, помолчав, прибавляет: Страстно люблю Люблю и ненавижу, как женщину, изменяющую мне.
Мандельштам исчез из Петербурга так же неожиданно, как и появился в нем.
В один прекрасный день он просто исчез. Я даже не могу назвать дату его исчезновения. Знаю только, что это было в начале лета 1921 года.
Мне не пришлось с ним ни прощаться, ни провожать его. У меня с ним не было последней встречи. Той грустной встречи, к которой готовишься заранее тревожной мыслью: а вдруг мы больше никогда не увидимся?
Мы расстались весело, уверенные, что через неделю снова встретимся. Я уезжала на неделю в Москву. И это никак не могло считаться разлукой. «Разлукой сестрой смерти», по его определению. Но неделя в Москве превратилась в месяцы, и когда я наконец вернулась в Петербург, Мандельштама в нем уже не было.
На расспросы, куда он уехал, я не получила ответа. Никто не знал куда. Уехал в неизвестном направлении. Исчез. Растворился, как дым. Впрочем, загадкой исчезновения Мандельштама занимались мало, ведь это была трагическая осень смерти Блока и расстрела Гумилева. Я и сейчас не знаю, куда из Петербурга уехал Мандельштам и почему он никого не предупредил о своем отъезде.
В Москве в те два месяца, что я провела в ней, его, во всяком случае, не было. Он бы, конечно, разыскал меня и, конечно, присутствовал бы на вечере Гумилева, остановившегося проездом на сутки в Москве после своего крымского плавания с Неймицем.
Да. Мандельштам исчез. Исчез. «И вести не шлет. И не пишет». Это, впрочем, никого не удивляло. Перепиской из нас никто не занимался. Почте перестали доверять. Письма, и то очень редко, пересылали, как в старину, с оказией. Эпистолярное искусство почти заглохло в те дни. И вдруг уже весной 1922 года, до Петербурга долетел слух: Мандельштам в Москве. И он женат. Слуху этому плохо верили. Не может быть. Вздор. Женатого Мандельштама никто не мог себе представить.
Это было бы просто чудовищно, веско заявил Лозинский. «Чудовищно», от слова «чудо», впрочем, не без некоторого участия и чудовища.
Но побывавший в Москве Корней Чуковский, вернувшись, подтвердил правильность этого «чудовищного» слуха. Он, как всегда, «почтительно ломаясь пополам» и улыбаясь, заявил:
Сущая правда! Женат.
И на вопрос: на ком? волнообразно разведя свои длинные, гибкие, похожие на щупальца спрута руки, с недоумением ответил:
Представьте, на женщине.
Потом стало известно, что со своей женой Надеждой Хазиной Мандельштам познакомился еще в Киеве. Возможно, что у него уже тогда возникло желание жениться на ней.
Но как могло случиться, что он, такой безудержно болтливый, скрыл это от всех? Ведь, приехав в Петербург, он ни разу даже не упомянул имени своей будущей жены, зато не переставал говорить об Адалис, тогдашней полуофициальной подруге Брюсова. И всем казалось, что он увлечен ею не на шутку.
Георгий Иванов даже сочинил обращение Мандельштама к Адалис. Чтобы понять его, следует знать, что многие литовские фамилии кончаются на «ис».
Страстной влюбленности отданный,
Вас я молю, как в огне:
Станьте литовскою подданной
По отношенью ко мне.
Но в Петербурге Мандельштам недолго помнил об Адалис и вскоре увлекся молодой актрисой, гимназической подругой жены Гумилева. Увлечение это, как и все его прежние увлечения, было «катастрофически гибельное», заранее обреченное на неудачу и доставило ему немало огорчений. Оно, впрочем, прошло быстро и сравнительно легко, успев все же обогатить русскую поэзию двумя стихотворениями: «Мне жалко, что теперь зима» и «Я наравне с другими».
Помню, как я спросила у Мандельштама, что значат и как понять строки, смешившие всех:
И сам себя несу я,
Как жертва палачу?
Я недоумевала. Чем эта добродушная, легкомысленная и нежная девушка походит на палача? Но он даже замахал на меня рукой.
Я недоумевала. Чем эта добродушная, легкомысленная и нежная девушка походит на палача? Но он даже замахал на меня рукой.
И ничуть не похожа. Ничем. Она тут вовсе ни при чем. Неужели вы не понимаете? Дело не в ней, а в любви. Любовь всегда требует жертв. Помните, у Платона: любовь одна из трех гибельных страстей, что боги посылают смертным в наказание. Любовь это дыба, на которой хрустят кости; омут, в котором тонешь; костер, на котором горишь.
Неужели, Осип Эмильевич, вы действительно так понимаете любовь?
Он решительно закинул голову и выпрямился.
Конечно. Иначе это просто гадость. И даже свинство, гордо прибавил он.
Но вы ведь не в первый раз влюблены? Как же? не сдавалась я. Или вы по Кузмину каждый раз:
И снова я влюблен впервые,
Навеки снова я влюблен.
Он кивает, не замечая насмешки в моем голосе:
Да, всегда в первый раз. И всегда надеюсь, что навсегда, что до самой смерти. А то, прежнее, ошибка. Он вздыхает. Но сколько ошибок уже было. Неужели я так никогда и не буду счастлив в любви? Как вам кажется?
Я ничего не отвечаю. Тогда мне казалось, что никогда он не будет счастлив в любви.
Я помню еще случай, очень характерный для его романтически рыцарского отношения к женщине. О нем мне рассказал Гумилев.
Как-то после литературного вечера в Диске затеяли по инициативе одной очаровательной светской молодой дамы, дружившей с поэтами и, что еще увеличивало для поэтов ее очарование, не писавшей стихов, довольно странную и рискованную игру. Она уселась посреди комнаты и предложила всем присутствующим поэтам подходить к ней и на ухо сообщать ей о своем самом тайном, самом сокровенном желании. О том, что невозможно громко сказать. Поэты подходили по очереди, и каждый что-то шептал ей на ухо, а она то смеялась, то взвизгивала от притворного возмущения, то грозила пальчиком.
Вот подошел Николай Оцуп, и она, выслушав его, весело и поощрительно крикнула: «Нахал!» За ним, смущаясь, к ней приблизился Мандельштам. Наклонившись над ней, он помолчал с минуту, будто не решаясь, потом нежно коснулся завитка над ее ухом, прошептал: «Милая» и сразу отошел в сторону.
Соблюдая очередь, уже надвигался Нельдихен, но она вскочила вся красная, оттолкнув его.
Не хочу! Довольно! Вы все мерзкие, грязные! крикнула она. Он один хороший, чистый! Вы все недостойны его! Она схватила Мандельштама под руку. Уйдем от них, Осип Эмильевич! Уйдем отсюда!
Но Мандельштам, покраснев еще сильнее, чем она, вырвал свою руку и опрометью бросился бежать от нее, по дороге чуть не сбив с ног Лозинского.
За ним образовалась погоня.
Постой, постой, Осип! Куда же ты? Ведь ты выиграл! Ты всех победил! Постой! кричал Гумилев.
Но Мандельштам уже летел по писательскому коридору. Дверь хлопнула. Щелкнул замок. Мандельштам заперся в своей комнате, не отвечая ни на стуки, ни на уговоры.
И так больше и не показался в тот вечер.
Только вы и виду не подавайте, что я рассказал вам. Ведь он чувствует себя опозоренным, оттого что его назвали «чистый», и не знает, куда деваться от стыда, заканчивает Гумилев и добавляет: Какой смешной, какой трогательный. Такого и не выдумаешь нарочно.
И вот оказалось, что Мандельштам женился. Конечно, неудачно, катастрофически гибельно. Иначе и быть не может. Конечно, он предельно несчастен. Бедный, бедный!..
То, что его брак может оказаться счастливым, никому не приходило в голову. Наверно, скоро разведется, если еще не развелся. Нет в мире женщины, которая могла бы с ним ужиться. Нет такой женщины. И быть не может.
В начале августа 1922 года Георгию Иванову пришлось побывать в Москве по делу своего выезда за границу. Уезжал он вполне легально, «посланный в Берлин и в Париж для составления репертуара государственных театров». То, что командировка не оплачивалась, а шла за счет самого командируемого, слегка убавляло ее важность. Все же она звучала вполне убедительно и почтенно, хотя и была липовой.
Георгий Иванов провел в Москве всего день от поезда до поезда. Но, конечно, разыскал Мандельштама. И часто мне потом рассказывал об этой их встрече.
Мандельштам жил тогда если не ошибаюсь в Доме писателей. На седьмом этаже. В огромной, низкой комнате, залитой солнцем. Солнце проникало в нее не только в окно, но и в большую квадратную дыру в потолке.