Не только была готова, но и «брела» всюду и всегда. Я следовала за ним, как его тень, ежедневно зимой и летом, осенью и весной. Правда, не в «суровом плаще ученика», а, смотря по погоде, то в котиковой шубке, то «в рыжем клетчатом пальто моем», то в легком кисейном платье.
Я заходила за ним во «Всемирную литературу» на Моховой, чтобы оттуда вместе возвращаться домой, я сопровождала его почти на все лекции.
Я так часто слышала его лекции, что знала их наизусть.
Гумилев в шутку уверял, что во время лекций я ему необходима, как суфлер актеру. Для уверенности и спокойствия. «Знаю, если споткнусь или что-нибудь забуду, вы мне сейчас же подскажете».
Он и сам постоянно навещал меня или звонил мне по телефону, назначая встречу.
Да, все это так. И все-таки не Гумилев, а Блок.
Гумилева я слишком хорошо знала, со всеми его человеческими слабостями. Он был слишком понятным и земным. Кое-что в нем мне не очень нравилось, и я даже позволяла себе критиковать его конечно, не в его присутствии.
В Блоке же все и внешне, и внутренне было прекрасно. Он казался мне полубогом. Я при виде его испытывала что-то близкое к священному трепету. Мне казалось, что он окружен невидимым сиянием и что, если вдруг погаснет электричество, он будет светиться в темноте.
Он казался мне не только высшим проявлением поэзии, но и самой поэзией, принявшей человеческий образ и подобие.
Но я, часами задававшая Гумилеву самые разнообразные и нелепые вопросы о поэтах, желавшая узнать решительно все о них, никогда ничего не спрашивала о Блоке. Я не смела даже произнести его имя от преклонения перед ним.
Я смутно догадывалась, что Гумилев завидует Блоку, хотя тщательно скрывает это. Но разве можно было не завидовать Блоку, его всероссийской славе, его обаянию, кружившим молодые головы и покорявшим молодые сердца? Это было понятно и простительно.
Я знала, что со своей стороны и Блок не очень жалует Гумилева, относится отрицательно как и Осип Мандельштам к его «учительству», считает его вредным и не признает акмеизма. Знала, что Блок и Гумилев идейные противники.
Но я знала также, что их отношения в житейском плане всегда оставались не только вежливо-корректными (Блок был вежлив и корректен решительно со всеми), но даже не были лишены взаимной симпатии.
Распространенное мнение, что они ненавидели друг друга и открыто враждовали, совершенно неправильно и лишено оснований.
Сверкающий, пьянящий, звенящий от оттепели и капели мартовский день 1920 года.
В синих лужах на Бассейной, как в зеркалах, отражается небо и чудная северная весна.
Мы с Гумилевым возвращаемся из «Всемирной литературы», где он только что заседал.
Вы посмотрите, какой я сегодня подарок получил. Совершенно незаслуженно и неожиданно. Он на ходу открывает свой пестрый африканский портфель, достает из него завернутую в голубую бумагу книгу и протягивает мне. Представьте себе, я на прошлой неделе сказал при Блоке, что у меня, к сожалению, пропал мой экземпляр «Ночных часов», и вдруг он сегодня приносит мне «Ночные часы» с той же надписью. И как аккуратно по-блоковски запаковал. Удивительный человек!
Я беру книгу и осторожно разворачиваю голубую бумагу. На заглавном листе крупным, четким, красивым почерком написано:
Николаю Гумилеву
Стихи которого я читаю не только днем, когда не понимаю, но и ночью, когда понимаю.
Ал. Блок
Господи, я отдала бы десять лет своей жизни, если бы Блок сделал мне такую надпись.
Гумилев хватает меня за локоть:
Осторожно, лужа! Смотрите под ноги!
Но я уже вступила в лужу, зеркальные брызги высоко взлетают. Я смотрю на них и на мои серые бархатные сапожки, сразу намокшие и побуревшие.
Промочили ноги? недовольно осведомляется Гумилев.
Промочила? Да, наверно. Но я не чувствую этого.
Николай Степанович, вы рады? Очень, страшно рады?
Гумилев не может сдержать самодовольной улыбки. Он разводит руками.
Да. Безусловно рад. Не ожидал. А приходится верить. Ведь Блок невероятно правдив и честен. Если написал, значит правда. И, спохватившись, добавляет: Но до чего туманно, глубокомысленно и велеречиво совсем по-блоковски. Фиолетовые поля, музыка сфер, тоскующая в полях «мировая душа»!.. Осторожно! вскрикивает он. Опять в лужу попадете!
Он берет из моих рук «Ночные часы» и укладывает их обратно в свой африканский портфель. Лист голубой бумаги остается у меня. Я протягиваю его Гумилеву.
Он берет из моих рук «Ночные часы» и укладывает их обратно в свой африканский портфель. Лист голубой бумаги остается у меня. Я протягиваю его Гумилеву.
Бросьте бумагу. На что она мне?
Но я не бросаю. Мне она очень «на что». Мне она воспоминание о Блоке.
Вы понимаете, что значит «ночью, когда я понимаю»? спрашивает Гумилев. Понимаете? А я в эти ночные прозрения и ясновидения вообще не верю. По-моему, все стихи, даже Пушкина, лучше всего читать в яркий солнечный полдень. А ночью надо спать. Спать, а не читать стихи, не шататься пьяным по кабакам. Впрочем, как кому. Ведь Блок сочинял свои самые божественные стихи именно пьяным в кабаке. Помните
И каждый вечер в час назначенный
Иль это только снится мне?
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне
Я слушаю, затаив дыхание продолжая идти, не останавливаясь.
Я даже смотрю себе под ноги, чтобы снова не ступить в лужу и этим не прервать чтения.
А Гумилев, должно быть против воли поддавшись магии «Незнакомки», читает ее строфа за строфой, аккуратно обходя лужи. Читает явно для себя самого, а не для меня. Может быть это ведь часто случается и со мной, даже не сознает, что произносит вслух стихи.
В моей груди лежит сокровище,
И ключ поручен только мне.
Ты право, пьяное чудовище
Он вдруг обрывает и взмахивает рукой так широко, что его доха приходит в движение.
В этом «пьяном чудовище» все дело. В нем, в «пьяном чудовище», а совсем не в том, что «больше не слышно музыки», как Блок уверяет, и не в том, что «наступила страшная тишина». То есть тишина действительно наступила, раз закрыли кабаки с оркестрами, визжащими скрипками и рыдающими цыганками, раз вина больше нет. А без вина он не может. Вино ему необходимо, чтобы слышать музыку сфер, чтобы
Свирель запела на мосту
Ведь он сам признавался:
Я пригвожден к трактирной стойке,
Я пьян давно