Аналитическая работа с выжившими при Катастрофе привела меня к убеждению, что завершению горького траура (когда утраченные объекты не забыты, но о них уже не вспоминают ежедневно) мешает именно чувство вины выживших. Многие выжившие живут в двойной реальности, в которую новые объекты ассимилируются, не замещая старых. Для этих выживших замена убитых объектов или их забывание бессознательно возбуждают чувство вины не только за то, что они убивали и хоронили их в своей фантазии, но и за то, что пережили их. Многие из выживших, чьи родные погибли при Катастрофе, страстно желали подарить здоровых детей миру, в котором больше не царят смерть, бесчеловечность, террор и садизм. Те, которые потеряли свою первую семью, вновь вступили в брак и завели других детей, испытывают особенно мучительную дилемму. Первая семья по-прежнему жива в душе уцелевшего. Вторая семья и дети только замещают первую, так как те не были оплаканы и забыты. Такие родители, следовательно, не способны обеспечить вторым детям в ранних объектных отношениях надежный фундамент безопасности и защищенности. Пережитое матерью во время Катастрофы может сказаться на ее способности сочувствовать и быть эмоционально доступной для своего ребенка. Это в особенности верно для женщин, потерявших в Катастрофе детей. Мы знаем из анализа женских сновидений, что умерший ребенок никуда не уходит из глубин сознания матери. По моему опыту, на вторых детях менее сказывается трагический опыт отца, чем матери (именно она осуществляет первичный уход за ребенком), и если при Катастрофе пострадал отец, то мать все же может обеспечить ребенку базальную защищенность.
Однако многие выжившие успешно ведут активную жизнь, несмотря на лагерное прошлое, их дети вовсе не обязательно несут на себе отпечаток трагедии родителей, и мы мало о них слышим. Психическое развитие ребенка и исход инфантильного невроза зависят не только от его психической конституции, но и от воспитывающего окружения, обеспеченного ему родителями и предыдущими поколениями. Отсюда следует, что родители, которые столько страдали и в концлагерях, и в трудные времена после освобождения (например в тяжелых условиях лагерей для перемещенных лиц) не только передают своим детям депрессию и вину выживших, но и ждут от них подтверждения, что все эти страдания были не напрасны (Левин, 1982). От этих детей иногда ждут исполнения всех несбывшихся родительских надежд и мечтаний, словно у детей нет отдельной личности. Большой вред наносят им патологические идентификации родителей, передаваемые детям (Барокас и Барокас, 1979). Тем самым жизнь прародителей и то, какой смертью они умерли, так же как и участь родительских братьев и сестер, формирует специфическую атмосферу раннего детства ребенка, если родители не проработали свою скорбь. Слишком многое остается невысказанным.
Живя через своих детей, родители надеются восстановить, вернуть свою разрушенную семью и хоть как-то возместить себе ту часть жизненного цикла, которую у них отняли. Естественно, многие такие дети становятся для родителей сверхценными и их сверхопекают независимо от того, скрывают в семье тайну Катастрофы или нет. От многих детей ожидают жизни в состоянии непрерывного счастья, чтобы и родители могли быть счастливы. Нормальные колебания детского настроения, агрессия и боль детей часто не приемлются родителями. Таким образом, сильно затрудняются рост и развитие ребенка на прегенитальных фазах жизни: в силу указанных причин для него оказываются невозможными любовь и ненависть к одному и тому же объекту, враждебность и заглаживание вины, которые в конце концов приводят к формированию целостного объекта. У ребенка не создается той амбивалентности к объекту, при которой понимают и хорошие, и плохие его стороны. В тяжелых случаях эти дети могут вырасти во взрослых, которым трудно признавать собственные аффекты и контролировать их. Они прибегают для этого к первичным способам защиты, таким как отщепление и проекция на других собственных нестерпимых эмоций. Следовательно, опыт родителей осложняет ребенку дифференциацию Собственного Я и объекта, а также нормальные состояния отделения и индивидуализации, независимо от того, делились ли родители этим опытом с детьми открыто или не делились вообще. В последнем случае травма Катастрофы оказывается известной и в то же время неизвестной им. По моему впечатлению, вышеуказанные проблемы не встают у детей так остро, когда родители открыто говорят о своей жизни.
Клинический опыт привел меня к убеждению, что опыт Катастрофы может остаться такой же тайной в аналитическом пространстве, как и в семье, и что обнажения столь невыносимого материала могут избегать по негласному соглашению и пациент и аналитик в совместном состоянии отречения. Вот здесь я и хотела бы обратиться к этой теме: как получается, что определенные моменты остаются невскрытыми при анализе, или же о них сознательно не рассказывают аналитику. Такой материал может быть выявлен и освобожден от искажений с пользой для пациентки, если только аналитик позволит себе услышать в материале пациентки то, в чем она не отдает себе сознательного отчета, а именно какой удар нанесла Катастрофа ее развитию. Ценой, которую платит аналитик за попытку взяться за работу с невыносимыми для пациентки и ее семьи переживаниями, может быть столь же невыносимый контрперенос. Аналитик рискует временным расстройством собственного человеческого понимания, рискует лично испытать негативную эмпатию, какую испытывают некоторые дети выживших по отношению к трагедии родителей. Может быть, аналитику придется даже пережить (и признать) нечто совсем необычное и шокирующее она поймет, что бессознательно унижает пациентку, ибо унизить другого нам всем очень легко.
Обращаясь к клиническому материалу, иллюстрирующему избранную мной тему, я бы хотела процитировать Георга Штайнера: «Черная тайна происшедшего в Европе для меня неотделима от моей собственной личности. Именно потому, что меня там не было». Никого из моих пациентов, чьи истории я здесь привожу, «там не было». Все они родились после окончания войны. В интересной статье Надин Фреско (Фреско, 1984) приведено восемь интервью с детьми выживших. Многие из тем, затронутых ею (молчание семьи о Катастрофе, фантазии детей, незавершенная задача оплакивания), фигурировали также в материале моих пациенток и нуждались в аналитической проработке. Две мои пациентки были детьми, рожденными на замену погибшим. Все пациентки несли непосильное бремя возместить родителям их невозместимые утраты. Неудивительно поэтому, что некоторые из них страдали от чувства вины выживших, так как они были живыми детьми, которые никогда не могли занять в родительском сознании места умерших детей и лишь напоминали им прежний объект любви. Они страдали и от не поддающегося объяснению чувства, что они самозванцы, подмена умершим детям, а между тем у них есть собственная личность и собственная жизнь. Многие чувствовали вину за свой гнев на родителей, которые столько перестрадали, и в то же время отказывались признавать своего ребенка за отдельную-личность. [5]
В общем-то, установки есть, неврозы тоже будут. Это главное. Но, установки не всегда появляются раньше, чем невроз. Вообще часто не ясно, кто появился раньше: «яйцо или курица». Каждую установку надо связывать со всеми остальными. Тогда станет ясно: Это установка, чтоб адаптироваться к поведению, вызываемому неврозом? А к своему неврозу или тем, кто его вызвал изначально? Или это установка, позволяющая жить с какой-нибудь ситуацией: «Не служил не мужик», «никто кроме нас». Классическая проблема. Очень много вариантов.
Для того, чтоб лечить невроз, почти всегда нужно всё разбирать в том порядке, в каком это будет выходить в сознание. И только тогда, когда все, «закрывающие глаза» пациента, установки уйдут, как раз-таки и «покажется головка» невроза. Ведь это пациент создавал все эти установки (синтезировал на основе имеющейся информации). Ему их и нумеровать по иерархии.
А что будет с детьми и внуками дедушки и бабушки? Они наследники всего этого. Это хорошо, если у бабушек с дедушками хватило компенсаторных механизмов, а дедушка не слишком долго прожил и всё сложилось, более менее удачно. Тогда у дочки с сыном будет всего пару культовых проблем. Пару неврозов и, что-нибудь из установок, вроде «плачут только слабые». Плюс трудоголизм, потому что только на работе они чувствуют себя ценными.
А что если всё сложилось неудачно? Окружение подвело, дед бил очень сильно, бабушке не хватало здоровья и спортивных навыков убегать? Начали проявляться акцентуации характера. С войны приехали в колхоз. У крестьян, приписанных к колхозу, до конца двадцатого века не было паспортов (кто ты, если тебя нет?). Безысходность и запустение. Деды рождаются в атмосфере избивания родителями друг друга и параллельно их. Или только их, причём, из бессознательного желания: «хоть из ребёнка, чтоб вырос человек, а не как я, да чтоб образованный был».