Тетрадки вернули нам в середине лета. Рецензент был другой. Героев моей повести он назвал «беспаспортным сбродом, которым нельзя восхищаться». Я все понял и стал хлопотать о собственном паспорте. Помог мне лесничий. При заполнении трудовой книжки он посоветовал скрыть плен, а лагерь оставить, но я сделал наоборот мы не могли придумать вину, за которую я «отбывал». Большой нарядной печатью с изображением дубовых листьев вокруг герба лесничий закрепил в моей прошлой судьбе четыре месяца плена, полтора года партизанки и три года работы мастером лесонасаждения. По его мнению, я вполне мог быть хорошим мастером лесонасаждения, поскольку война не дала мне закончить Московский пединститут.
Тем же летом мы перебрались с Марите в Вильнюс. Там я написал за зиму пять рассказов, послал их в разные журналы, и в разное время рассказы вернулись назад. Тогда Марите сказала она училась в русской вечерней школе, а я возил на «Победе» замминистра лесного хозяйства, что я не тем методом пишу. В этом все дело. И через год я написал вот эту книгу, а потом эту
Мы с дядей Мироном выпили по колпачку без «побудем живы». В бутылке еще кое-что оставалось, но дядя Мирон заткнул пробку и распорядился ехать домой. Я развернул машину и поехал в Ракитное так, как ездят шоферы в автоинспекцию после аварии покорно, медленно и молча, и дядя Мирон сидел как автоинспектор, у которого просить права бесполезно. Но на полдороге он сказал:
Ну, ладно. Что было, то было. Что ж теперича делать! Как говорили в старину, нужда придет стала не стала цена, а продавай!.. Другое теперь скажи: жена-то как? Ничего себе?
Ничего, сказал я.
Марите это Манечка по-нашему?
Маша.
Ну-ну. А чего же не привез поглядеть? И детишки есть?
Сын, сказал я.
Ишь ты! Как звать?
Костиком.
Молодчина! сказал дядя Мирон. Сколько ж ему?
Седьмой год.
Молодчина! Так им и надо!
Кому? спросил я.
Ну мало ли!
Я не понял, кого он имел в виду надзирателей, кадровиков или рецензентов, но спросить об этом не удалось, потому что впереди справа показались огни Ракитного, и дядя Мирон сказал:
Видал? Третий год уже. А ежели с бугра из-за речки глянуть, то прямо как город!
Реденькая цепочка столбовых лампочек ломано убегала в конец невидимого села, разоряя в моем воображении привычный и давний облик Ракитного. Я не хотел, чтобы оно было похоже не на себя, и сказал:
Керосиновые лампы лучше. Поэтичнее
Да провались они пропадом! по-бабьи тоненько воскликнул дядя Мирон. Слепня одна, а тут Говорю ж тебе: ежели глянуть ночью с бугра, то город и все!
Ему явно хотелось глянуть со мной на Ракитное из-за речки село сидит окнами туда.
Давай переедем и глянем, предложил я. Гать цела?
Полагалось бы теперь глянуть! вожделенно сказал дядя Мирон. Да придется, видно, отложить на другой раз. Дома, поди, нас ждут Нет, в другой раз!
Возле Черного лога мы свернули на еле приметную узенькую дорожку. Я бы ее не заметил: раньше тут пролегал широкий проулок, а теперь он был взрыт под огородные сотки, наверно. Я ехал и ждал: вот-вот фары нащупают мироновский сад, акациевый тын и скотные воротца на проулок, но дорожка все тянулась и тянулась посреди рыхлого, хорошо разработанного чернозема, пока мы не оказались на улице села.
Налево давай и во двор! скомандовал дядя Мирон, но я и сам уже знал, куда давать, потому что увидел белую знакомую хату, а рядом с нею незнакомую, новую, до половины накрытую розовой черепицей. Прямо во дворе, между старой и новой хатами, был разбит квадратик палисадника, огороженный железной сеткой. В квадратике сидели кусты крыжовника и несколько штук крошечных побеленных яблонек. В глубине двора стоял прежний, вросший в землю сарай, и под светом фар, ударившим в его плетеные воротца, там захлопал крыльями и запел петух.
Обмишурился дуралей! засмеялся дядя Мирон. Об изгороди палисадника он сказал: Не то что скотина, а даже пискленок не пролезет
Новая хата была еще не готова, там не жили, а мне бы легче ступилось в нее, там бы я смелее и лучше встретился с теткой. На крыльце старой хаты я остановился и прислонился к косяку дверей. Я хотел скрыть от дяди Мирона свое тревожно-нелегкое чувство и стал оглядывать улицу, но он все понял и закричал на меня шепотом:
Ну вот что: не дури! Домой ить приехал!..
Нас и в самом деле ждали, в хате было полно народу, и я сразу же узнал тетку Мирониху, постаревшую, тоже умалившуюся, но с прежними колюче-черными глазами. Она чинно подошла ко мне, остановилась в шаге и сказала:
Ну вот что: не дури! Домой ить приехал!..
Нас и в самом деле ждали, в хате было полно народу, и я сразу же узнал тетку Мирониху, постаревшую, тоже умалившуюся, но с прежними колюче-черными глазами. Она чинно подошла ко мне, остановилась в шаге и сказала:
Ну здорово ж тебе!
Тетка поклонилась и не вынула рук из-под фартука, и я так же, как и она, поклонился ей поясным поклоном Всем остальным я жал руки и что-то говорил, и лишь после этого опознал Андрюху Захарочкина, сватова Шурку и принаряженных внуков Петечки бурдастого. Один из них был с гармошкой. Он дольше всех задержал мою руку, здороваясь. Были еще двое или трое парней, и на этом кончался мужской состав гостей. Зато баб и девок набилось десятка полтора. Они жались в одном месте возле дверей. Я никого из них не помнил и не знал. Дядя Мирон, успевший в чулане надеть новые кирзовые сапоги и голубую сатиновую рубаху навыпуск, повел ко мне застыдившуюся немолодую женщину в шелковом цветастом платье.
Это ж Надичка, сказал он. Не признаешь? У нее были теткины черные глаза.
Ну как же! вспомнил я и обеими руками пожал круглую и потную ладонь своей двоюродной сестры. Надичке было лет девять, когда я ушел из Ракитного.
За Кирюшкой Останковым была, что на том конце жил, пояснил дядя Мирон. Может, помнишь? Не вернулся с позиций, а она вот с дочкой у нас
Тут нужны были гостинцы. Или хотя бы приличные брюки на мне, потому что тетка Мирониха, хлопотавшая у стола, раза два окинула меня пытливо-настороженным взглядом. Я вышел к машине, переоделся и захватил бутылки с коньяком, консервы и корейку.
Ну вот что, проговорила тетка, как только я вошел в хату, милости просим кого за стол, а кого и за ворота.
Она сказала это полушутя и только бабам, но, видно, каждая из них знала, что ей тут причиталось, и вышли почти все.
Люди к тебе пешком, а ты к ним все на карачках, ядовито, шепотом сказал дядя Мирон тетке и не стал ждать, что она ответит, повернувшись ко мне. Но тетка обернулась ко всем нам, оставшимся в хате, и расчетливо-певуче сказала:
Гость, Петрович, невольный человек, на чем посадят, на том и сядет.
Внуки Петечки бурдастого слаженно засмеялись и ободряюще подмигнули мне, дескать, ни хрена то не значит, все равно зараз врежем! Кроме коньяка, врезать было что; каждый из парней поставил на стол по бутылке первача. Как икону на протянутых вперед руках, тетка вынесла из чулана цельную ковригу хлеба и бережно посадила ее меж бутылок. Дядя Мирон принес тарелку толсто нарезанного сала, Надичка блюдо студня, и снова тетка глиняный горшок неизвестно с чем. Там могло быть молоко или розовая простокваша-топлюшка. Но мог быть и квас для студня. Такие небольшие горшки в Ракитном спокон называют махотками.
Ими же отмеряют муку, когда дают друг другу взаймы
Тогда я оглядел хату, как оглядывала меня до этого тетка Мирониха.
Ракитянское тут перемешалось с городским: земляной пол и ковровая дорожка; косоногие скамейки и широкий дерматиновый диван; загородивший окно радиоприемник и деревянная солонка времен доколхозных веселых ярмарок. Абажур над электрической лампочкой был самодельный: на обечайку решета тетка конечно, тетка! натянула полинялую розовую ветошу, наверно, старую кофту свою, чтоб не выбрасывать. Ложе дивана горбилось туго и выпукло, к нему, видно, не прикасались, и я сел на скамейку. Меня начал обволакивать «лагерный спрут» цепенящее окаменение. Тогда я могу только молчать и ничего не хотеть и не видеть, и людям лучше не видеть меня.
Дядя Мирон налил восемь полустаканов самогонки и пять рюмок коньяку по числу мужчин и женщин и, подойдя ко мне, шепотом сказал: «Не дури!», а в голос: «С приездом!»
Выпили все, кроме тетки. Выпили степенно, бережно и чего-то ожидаючи, наверно, в старину причащались так, и сразу же стали закусывать жесткой и кислой городской корейкой, а не салом. Оно лежало в синей тарелке, и я бы умолол его в одиночку, если б тетка отняла руку от своих скорбных усохших губ. И тут дядя Мирон стал торопиться. Под его «не дури!» для одного меня и «побудем живы!» для всех мы выпили еще и еще. Я привстал и обеими руками захватил махотку. Там оказалось холодное как лед топленое молоко с пенкой. При одобрительных и уже пьяненьких напутствиях я выпил молоко через край, а махотку поставил на угол стола возле своего локтя. Я установил ее правильно она непременно должна была упасть при малейшем колебании стола. Но стол дрожал и колыхался, а махотка не падала, и тогда я спихнул ее локтем на виду у всех. Она была еще в воздухе, когда дядя Мирон поднялся со скамейки и под хрясь черепков приказал внуку Петечки бурдастого: