Нет, поспешно сказал я.
Ну вот! Так я и думал А чего ж ты на живого человека смерть покликал? Мало ему без того довелось?
Так нужно. Это литературный прием, объяснил я.
Да какой же то, к черту, прием, коли человек жив остался! Теперь-то он где ж находится? Там, что ли? В Литве?
Там.
Ну?
Больше ничего.
А домой чего не едет? В Шелковку свою?
Впереди показалась наша с матерью хата, и мне уже трудно было что-либо ответить
Тут тоже был крошечный палисадник. Он притаился посередине двора на том самом месте, где тогда рос калачник незаказанная утеха для всех, с кем я водился. Только на нашем дворе кто ж его потопчет! он и вымахивал такой: зерна-коржички с пуговку. Две горсти съешь, а третью и не захочешь Наш всегда пустовавший сараишко Михан переделал. Теперь он стал длиннее, просторнее, и соломенная крыша сидела на нем круто, по-чужому. Я прошел к нему и незаметно для дяди Мирона погладил притолоку ворот, она, окостеневшая, потрескавшаяся, была прежней, к ней прикасались когда-то материны руки В сарае шумно вздыхала корова и стонал боров.
Ну пошли, пошли! Тут все на месте, позвал меня дядя Мирон. Он стоял возле машины и, как котят, держал на руках бутылки «Ерофеича».
Хата Через приделанное Миханом крыльцо и наши сени я ступал впереди дяди Мирона и, кроме тревоги, переходившей в испуг, не испытывал других чувств. Эта тревога росла с каждым моим шагом, и когда я взялся за ручку двери нашу ручку, латунную, широкую и холодную, то хотел повернуть назад.
Ну чего стоишь? Отчиняй, сказал дядя Мирон, и я потянул на себя дверь
Нет, в хате ничего не было, с чем я боялся встретиться, в хате все переменилось, все было незнакомым, начиная с красного дощатого пола и кончая синькой окрашенных стен. Тут жили чужие предметы, запахи и краски, и только печка, белая, ладная и вечная, оставалась нашей, «своей». Она стояла в том же, северном углу, а от нее, разделяя хату, тянулась новая фанерная перегородка, оклеенная картинками из «Огонька». Пятеро русых ребятишек, один одного меньше, юркнули мимо меня в чулан, оставив на свежевымытом полу четкие отметины пяток и растопыренных пальцев. Михан сидел за столом, щурясь на меня под сильной незащищенной электролампочкой. На лавке возле него стояло блюдо голубых и красных яичек, а на столе второе блюдо с белыми яичками и две чашки с разведенной краской.
Возишься? весело спросил дядя Мирон, ставя на подоконник бутылки. А мы только завтра собираемся красить.
Это я детишкам, хмуро сказал Михан, не трогаясь с места. Было похоже, что он не рад нашему появлению. С полными ведрами воды в хату вошла и скрылась в чулане жена Михана, обронив: «Здорово ж вам». Михан проводил ее длинным и виноватым взглядом, забрал со стола некрашеные яички и тоже пошел в чулан.
Кажется, мы не вовремя набились в гости, сказал я дяде Мирону.
Да мы ж со своим! кивнул он на бутылки. Вид у него был уверенный и бодрый. Он сел у окна подле бутылок. Я сел с ним рядом и снова оглядел печку. Она так и запечатлелась в моей памяти со всеми выступами и неровностями, с четырьмя печурками для сушки лаптей и портянок, с широким кирпичным лоном, никогда не остывавшим зимой. Там мы с матерью спали. Там на стенках под тринадцатым или двадцать пятым слоем белой глины это зависит от того, сколько раз белилась с тех пор хата, живут мои, нарисованные углем, огромные петухи. Хвосты у них завиваются как дым через всю стену до самого потолка
Михан вернулся к столу с пустыми руками, сел на прежнее место и, не взглянув на меня, спросил:
Сколько кладешь?
Чего кладу? не понял я.
Ну чего! Не черепков же! Сколько хочешь за хату?
Дядя Мирон смотрел на меня, как тогда на льдине в ожидании ответа на свой вопрос платят ли мне за брехню. Я вынул из кармана портсигар, перевернул его орлом кверху и протянул Михану.
Вот тебе в придачу к хате. В Медведовке купил, сказал я.
Портсигар Михан выбрал из моей ладони щепоткой, как выбирают уголь из костра, а дядя Мирон крикнул фальцетом:
Во! Так тебе и надо! Нашелся тут купец Иголкин на недвижимое имучество!..
Он по-ребячьи заливисто засмеялся, схватил бутылку и ударом ладони в донышко вышиб пробку.
Давай рюмки и что надо. Смочим подарки. Давай-давай! приказал он Михану.
Михан и его жена Нюшечка были здорово похожи, похожи всем ростом, круглыми движениями, друг от друга перенятыми интонациями речи; и глаза у них были цвета спелой синели, и лбы одинаково широкие; и было видно, что днем им хорошо вдвоем можется, а ночью спится. Они все носили и носили из чулана тарелки и миски с «чем надо», и я подозревал, что там, без чужих, у них ведется какой-то тайный и праздничный разговор о самих себе.
Ну все, что ли? не вытерпел дядя Мирон. Он весь сиял глазами, лысиной, крепкими зубами.
Зараз стюдень только принесу из погреба, сказала Нюшечка. Она вышла, и я спросил Михана:
В каждой хате это есть?
Что?
Я показал на стол.
У всех поголовно! заверил дядя Мирон. Михан помолчал и сказал не мне, а дяде Мирону:
До всех еще далеко, Петрович.
А у кого нетути? прижмурился дядя Мирон.
Смотря чего, сказал Михан.
Хлеба, к примеру!
Кузьма про сало с мясом спрашивает.
И про хлеб. Мне лучше знать, об чем он спрашивает. А сало тоже, почитай, у всех! стоял на своем дядя Мирон, и было трудно понять, чем он вдохновлен убеждением, что так это и есть, или желанием, чтобы у всех в Ракитном было сало. Мне не хотелось, чтобы Михан возражал, и я спросил его о другом:
А что с садами?
Повырубили к чертовой матери, с тихим остервенением сказал он.
На топку?
От налога. Обкладывали ж каждый живой дрючок, рожает он что или так стоит
А чего о другом молчишь? вкрадчиво спросил дядя Мирон. Разводим же опять! В любом дворе загородка!
Это верно, сказал Михан, сады будут.
Второй год как тветут, а «не будут», заявил дядя Мирон. Михан растерянно посмотрел на него, а мне сказал:
Ох и поперечный же человек! Ты ему с начала, а он завсегда с конца Ну у кого это они цветут? обернулся он к дяде Мирону. Третий год только, как разводить люди начали!
У тебя ж у самого тветет! с укором сказал дядя Мирон. И у меня тоже. И у свата Сергеича, и у Матюшной Доньки
Ну ладно, забирай, твое! махнул рукой Михан и засмеялся.
Если б я не сидел, тенорком сказал дядя Мирон и закашлялся, загородившись ладонью.
Что тогда было бы? насторожился Михан, но дядя Мирон не отвечал, и, учуяв, видно, какой-то скрытый упрек себе, Михан спросил с обидой: Я что, по-твоему, не сидел?
Ну сколько ты там! Две недели, смущенно сказал дядя Мирон.
Хрен съели! Как-нибудь восемь месяцев оттерпужил!
Впору было бы выпить и помолчать, мне не хотелось отсюда, из нашей с Миханом хаты, возвращаться мыслями на Север, но Михан смотрел на меня и ждал вопроса, а спрашивать надо было дважды когда сидел и за что.
В пятьдесят первом, сказал он. Да меня дальше Медведовки не увозили. В КПЗ там продержали
А за что сидел?
За Милочку-лесовиху, за что ж больше! сказала Нюшечка, входя в хату с глазурованным горшком в руках.
Да брось ты молоть, как о надоевшем сказал ей Михан. При чем тут лесовиха!
А ты расскажи, не стыдись. Ну какая тут оказия! Дело ж прошлое
На печке, в соседстве, наверно, с моими петухами, давно уже чурюкал сверчок. У меня не было сил и желания противиться тому печально-отрадному наплыву воспоминаний, которые будил этот мохнатолапый запечный музыкант, поверенный моих первых тут снов, и все, о чем я вспоминал, мне хотелось пережить снова. Я сидел и как начало радостного стиха мысленно твердил: «Жизнь благо, и бремя ее легко». Я не знаю, кто и когда изрек эти слова, но это сказано о живой жизни на земле, обо всех, кто на ней живет, радуется и страдает Да, жизнь в этой старой русской хате благо, и Михану нельзя тут рассказывать то, о чем просил его дядя Мирон, я все равно не услышал бы этого рассказа.
И Михан не стал рассказывать. Мы закусывали «стюднем», салом, гусиными потрохами и сметаной. Я пил больше всех, но не пьянел, а лишь ощущал в теле нарастание крепкой и радостной силы. Когда «Ерофеич» иссяк, Михан выбрал для меня остроносое малиновое яйцо, а себе круглое, тупое, и сказал, как тогда, в пуньке, когда я приходил к нему на Пасху:
Слышь, Кузь! Давай на битки, а?
Я расколотил его биток, и он дважды еще выбирал себе из тарелки тупые яйца, и я побил их и положил себе в карман вместе со своим остроносым
Во дворе, не сев еще в машину, дядя Мирон запел: «Хорош город, хорош город Лебедин, где я мальчик, где я мальчик, д-эх, долго был». Мы возвращались выгоном, и я не свернул к селу у Черного лога, а поехал в сторону Покровского двора, к гати, и дядя Мирон, прервав песню, сказал:
Верно! Надо нынче глянуть! Говорю тебе как город, и все!..
На бугру за речкой мы с трудом развернулись на узкой проселочной дороге, и когда утих вой мотора и потухли фары, нас окружила тихая тьма, пахнущая землей и зеленями. Дядя Мирон взял меня за руку и повел от машины навстречу Ракитному далекому и как бы поднебесному пунктиру зыбучих огней в два этажа.