Записки вдовца - Поль Мари Верлен 3 стр.


Кладбище, куда не приводит меня предыдущий сон, представляется мне в двух совсем различных видах.

Иногда в сильный дождь с ветром перед заходом солнца, очевидно торопясь куда-нибудь добраться и мало озабоченный видом окрестностей, я прохожу большими шагами по высокой аллее, с одной стороны окаймленной могилами, растрепанными деревьями и высокими вздрагивающими травами, меж тем как с другой спускается долина и ее деревья деревья лесов: буки, дубы и ясени стонут и скрипят своими вершинами как раз на одной высоте со мной, а в чаще сквозь сумрак вечера и сумрак ветвей просвечивают надгробные памятники, урны и кресты.

Иногда же мне представляется летнее утро, уже жаркое в десять часов. Тени сини вдоль тротуаров и мощно вырезываются на улице меж солнечных ромбов. Как раз в середине какого-нибудь красивого квартала, Отейль или Нейльи, не торгового, но довольно людного, сквозь стекла кареты, в которой я сижу, я вижу издали урывками поросший цветущими изгородями вал: за ним высятся белые надгробные часовни разных стилей и разной высоты, осеняемые пышными развесистыми деревьями, где чирикают воробьи и певчие птицы: у него почти греческий или сицилийский вид, у этого некрополя из мрамора и зелени посреди многолюдного города, и среди разбросанных изящных отелей, где все дышит беспечным равнодушием к смерти, он кажется лишь долгою нежною молнией под таким синим небом

Настоящий Париж все же нередко появляется в этих грезах, но всегда какие-нибудь мои изменения, какие-нибудь невинные городские работы не преминут ввести в него что-нибудь странное и неожиданное. Так, например, рядом с базаром Бонн-Нувель, между бульваром того же имени и улицей, впадающей там же, я помещаю стеклянный пассаж, выходящий, следовательно, углом. Эта галерея очень красива, широка и удобна для торговли, несравненно удобнее всего, что только есть в этом роде. Я наделяю еще нижние этажи решетчатыми перилами, а подвальные наружные, значит,  поперечными балюстрадами, как в Лондоне.

Напротив, если мне снится, что я там, в Лондоне, то все это характерное убранство исчезает. И это провинциальный город с вывесками на старо-французском языке, с узкими улицами спиралью, где по досадной и упрямой случайности я вижу себя постыдно пьяным и игрушкою оскорбительных происшествий.

Чтобы вернуться к Парижу и с ним покончить, я должен упомянуть об одном из снов моего раннего детства, когда я еще живал в провинции: мне часто снился на улице Сен-Лазар, немного ближе нынешнего местоположения церкви Грошик каретный сарай бок о бок с бесконечными казармами. Все припомнят, что они видали там сарай и казармы. Казармы были разрушены в 1855 году и на их развалинах вырос склад досок, только гораздо позднее уступивший место названной церкви. Каретный сарай исчез при расширении перекрестка. Все-таки я изумился, как маленький мальчик, когда, спустя годы после того, как я забыл свой сон, чтобы теперь внезапно вспомнить о нем, я в первый раз увидел этот уголок улицы, так хорошо мне знакомый.

Я порядком постранствовал, жил много месяцев в провинции и за границей, и все это продолжалось достаточно долго, чтобы за это время нажить себе привычек, набраться страстей и приключений, наконец, чтобы видеть их во сне. И что же? Кроме изложенного случая в Лондоне, все мои ночи протекают в Париже или же «нигде». Конечно, это «нигде» трудно уловить. Насколько я в силах что-нибудь восстановить это страна, как всякая другая: города и деревни. В одном из этих городов есть что-то вроде сводчатого прохода, очень темного, очень длинного, сырого и узкого, как туннель, и пахнущего уриной, куда я боюсь углубляться из опасения воров. Но это уже всецело относится к кошмарам, и я перехожу дальше. Что же еще в этих городах? Да, рестораны, где я порчу себе желудок, люди когда-то очень знакомые, которых я снова встречаю и называю по именам, вновь забываемым после пробуждения,  вот и все, все. Да, в открытом ли это поле или при выходе из одного из этих городов «нигде» я оказываюсь на шоссе, окаймленном чрезмерно высокими деревьями, обнаженными, совсем черными, и с которых без ветра каждое мгновение падают ветки на влажную почву, забрызгивающую меня грязью?

А затем все расплывается в тумане. Воспоминание тоже.

Опять на каторге

Ilfaisait noir dans t'escalier,

Plus noir encore sur le palier,

Et pour comble dinfortun

On ne voyait pas ia lune.

А затем все расплывается в тумане. Воспоминание тоже.

Опять на каторге

Ilfaisait noir dans t'escalier,

Plus noir encore sur le palier,

Et pour comble dinfortun

On ne voyait pas ia lune.

Моей всегдашней мечтой было жить в настоящей деревне, где-нибудь «в открытом поле», в каком-нибудь хозяйстве, на ферме, где я был бы владельцем и одним из работников, одним из самых смиренных в виду моей слабости и лени.

И вот я осуществил это «hoc erat», я узнал, испытал, оценил мелкие полевые работы, легкое садовничество, милое любопытство, здоровое сельское злословие, которое делает ваш дом как бы стеклянным и принуждает следить за своим поведением, всегда держа на страже готовое было уснуть сознание достоинства, и непробудный сон после простого дня. Такая жизнь длилась достаточно времени, чтобы всегда вспоминать о ней и долго сожалеть.

Ибо обстоятельства была ли в них моя вина, что вероятно, или нет, что тоже возможно снова швырнули меня и даже довольно грубо прямо в самую гущу парижской каторги.

И вот я, угрюмый горожанин, без языка и с чувством отчужденности, сижу в былом своем углу, от которого некогда отрекся, бьюсь из-за корки хлеба посреди этой распри искусственных интересов и бешеных наслаждений, без бодрой мечты, отягощенный бесплодным опытом. Беготня и хлопоты, плоские и утомительные, как тротуар, отравленные обеды, ночи без сна, соседства, с которыми поневоле приходится мириться, искушения презренные, но властные над дряхлым сердцем, которое некогда отдавалось им всецело.

Ночью я взбираюсь но моим ста ступеням, чиркая спичками, обжигающими мне концы пальцев, с мышцами, полными усталости, с головой, полной уличных песен, чтобы лечь спать и не заснуть под нескончаемый стук карет со спущенными шторами, и телег, и тачек, и возов, нагруженных ломом, разбитой мебелью и мусором.

Собаки

Великий Бодлер воспел добрых псов ленивой Бельгии. Я, немощный, хочу попытаться воспеть собаку Парижа. Жан Ришпен недавно прекрасно описал одну из разновидностей этой породы, настолько превосходящей человечество наших дней,  бездомного пса, гуляку, невинного приживальщика, но отнюдь не сутенера, пса кафе, пивной, кабачка или харчевни, пса бродягу, но и гордеца в своем роде, который вовсе неплох.

Как бы то ни было, вот она, моя собака.

Я живу очень высоко, я, видите ли, несколько горд, в комнате, окно которой выходит прямо против самой многолюдной улицы Овернского Парижа.

На этой улице, как раз посреди мостовой, где каждое мгновение сломя голову проносятся омнибусы, по десятку телег в минуту и по тысячи фиакров в час, расположился великолепный ньюфаундленд, черный, как ворон, и дерзкий, как он, но без его кровожадности, отдыхающий там, как лаццарони, и повелевающий, как Дон-Жуан. Его любовные страсти и его дремота благоволят порой заметить, что есть колеса и существуют лошади, но это лишь в крайнем случае,  и телеги, и омнибусы, фиакры сворачивают чаще, чем он себя беспокоит.

Некоторые ревнивцы, подчас одного с ним роста, а он внушителен, пытаются, правда, потревожить его при вспышках его ненасытимого пламени, но тщетно: короткий лай обращает их в бегство. И когда жестокая удовлетворенная природа удерживает его в обычном положении «спина к спине» у предмета минутной любви, то его налившиеся кровью глаза, крепкие зубы и к тому же рычание, о котором довольно упомянуть, собирают около них широкий круг подмастерьев и посыльных мальчишек.

Один мой приятель, поэт, возвращаясь из соседней молочной с несколько большим желанием поесть, чем перед этим, всякий раз восклицает, циник: «Кто из нас мог бы сделать то же на его месте?»

Отречение или мой поселок

Ничего нет прекраснее.

Там есть бегущая вода, не слишком редко разбросанная деревья, в которых поют соловьи.

Крошечные домики в больших цветущих садах, окаймленных живыми изгородями, полными гнезд.

Женщины охотно зовут себя Базили, Азельмой, Бенжаминой, даже Лодоиской, и доступны.

Что касается мужчин, слишком больших пьяниц и порядочных негодяев три четверти из них Теодульфы, Рафаэли и даже доходят до Памфила.

Среди выражений дружбы и ласкательных имен встречаются: «Эй ты, скотина, грязный сводник, шлюха, потаскушка».

Здорово воруют и славно дерутся, но судятся редко. О, эта боязнь жандармов и «широких черных рукавов»  или красных.

Наречие очень беглое, напоминает вам Директорию: «Toujou, amou, nest pâs (вместо nest ce pas), mon frè, ma soeu, enco», и зверский язык апашей или канаков в роде «у a yarqre ladele» (il у a quelque chose là dessous).

Назад Дальше